УЧИТЕЛЯ И ПРЕДШЕСТВЕННИКИ

I. ПУШКИН И НЕКРАСОВ

Я помню то грустное время, когда литературные разговоры читателей велись по такой незатейливой схеме:

- Любите ли вы Пушкина?

- Нет, я люблю Некрасова.

И этот нелепый ответ казался совершенно исчерпывающим, равно как и противоположный ответ в другом диалоге такого же рода:

- Любите ли вы Некрасова?

- Нет, я люблю Пушкина.

Любить одновременно и того и другого считалось тогда невозможным. Считалось, будто те, кому дорог один, должны враждебно относиться к другому. Большинство современников не только не видели бесчисленных нитей, связывавших Некрасова с Пушкиным, но, напротив, были склонны считать, будто эти поэты полярно противоположны друг другу.

Это дикое мнение держалось десятки лет 1 .

Эстеты из дворянского лагеря упорно твердили, что отрицательная оценка поэзии Некрасова сама собой с неизбежной последовательностью вытекает из их преклонения перед творчеством Пушкина.

А критики из антидворянского лагеря постоянно объясняли свое пренебрежение к Пушкину именно тем, что в его поэзии совершенно отсутствуют качества, за которые они любят Некрасова.

Между тем Некрасов, как и всякий литературный новатор, был крепко связан с традициями своих великих предшественников, и раньше всего с традициями Пушкина. Этой преемственной связи не замечали читатели, принадлежавшие к современным ему поколениям.

Здесь не было ничего удивительного: в каждом «пролагателе новых путей» современникам бросаются в глаза лишь те черты его творческой личности, которые идут наперекор старым, привычным, установленным нормам.

Противопоставляли, в сущности, выдуманного, небывалого Пушкина выдуманному, небывалому Некрасову.

При этом реакционные критики постоянно внушали читателям, будто сам-то Некрасов в качестве автора обличительных «гражданских» стихов относился к Пушкину с крайним презрением и порою даже издевался над ним.

Так, Василий Авсеенко, холопствовавший перед эстетами великосветских салонов, голословно утверждал еще при жизни Некрасова, будто некрасовский журнал «Современник» «завершил свое поприще самым необузданным глумлением над Пушкиным» 2 .

Подголосок бюрократических верхов Петербурга «Journal de St.-Pеtersbourg» 3 тотчас после смерти Некрасова выступил с такою же ложью: «Под влиянием г. Некрасова Пушкин прослыл человеком бездарным (?), ничтожным поэтом (!)» 4 .

А Юрий Арнольд, заскорузлый филистер, знававший Некрасова в юности, лжесвидетельствовал в книге своих мемуаров, будто Некрасов не только считал себя соперником Пушкина, но тайно был уверен в своем превосходстве: «Воображал себе, что он на самом деле уже не только преемник Пушкина, но даже выше его» 5 .

Таких лжесвидетельств множество, и все они опровергаются фактами, так как Некрасов буквально до последнего дня своей жизни был почитателем Пушкина, любил его благодарной любовью, видел в нем воплощение «богатырского народного духа» и горячо восставал против всяких попыток так или иначе опорочить его.

Когда Ксенофонт Полевой, некогда передовой журналист, а впоследствии жалкий булгаринский прихвостень, в 1855 году попытался в газетной статейке о Пушкине излить давнишнюю неприязнь к нему, Некрасов в анонимных «Заметках о журналах» дал пасквилянту суровый отпор и при этом выразил благоговейное свое преклонение перед личностью и творчеством Пушкина.

«Его глубокая любовь к искусству, - писал он, - серьезная и страстная преданность своему призванию, добросовестное, неутомимое и, так сказать, стыдливое трудолюбие, о котором узнали только спустя много лет после его смерти, его жадное, постоянно им управлявшее стремление к просвещению своей родины, его простодушное преклонение перед всем великим, истинным и славным и возвышенная снисходительность к слабым и падшим, наконец весь его мужественный, честный, добрый и ясный характер, в котором живость не исключала серьезности и глубины, - все это вечными, неизгладимыми чертами вписал сам Пушкин в бессмертную книгу своих творений, и пока находится она в руках читателей, ни г. К П. ни подобные ему не подкопаются под светлую личность поэта. » (IX, 364) 6 .

Характерно, что Некрасов выдвинул на первое место именно такие особенности душевного склада Пушкина (стремление к просвещению своей родины, трудолюбие, серьезность), которые приближали нравственный облик поэта к молодому поколению шестидесятых годов.

В той же статье, через несколько строк, он обращался к этому поколению с призывом учиться у Пушкина:

«Читайте сочинения Пушкина с той же любовью, с той же верою, как читали прежде, - и поучайтесь из них. поучайтесь примером великого поэта любить искусство, правду и родину, и если Бог дал вам талант, идите по следам Пушкина, стараясь сравняться с ним если не успехами, то бескорыстным рвением, по мере сил и способностей, к просвещению, благу и славе отечества!» (IX, 364).

В следующей журнальной статье Некрасов снова возвращается к Пушкину, и характерно, что из всех пушкинских текстов, впервые опубликованных в 1855 году, он воспроизводит здесь одно-единственное стихотворение «Няне» - «эту, - как он выразился, - музыку любви и сиротливой грусти, исходящую из благородного, мужественного, глубоко страдающего сердца». «Один такой отрывок, - пишет он, -. может наполнить на целый день душу. избытком сладких и поэтических ощущений:

Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
Ты под окном своей светлицы
Горюешь будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках.
Глядишь в забытые вороты
На черный отдаленный путь:
Тоска, предчувствия, заботы
Теснят твою всечасно грудь».
(IX, 371)

Стихотворение выделено Некрасовым совсем не случайно: оно своим демократическим духом близко его собственной тематике. В этом воспевании крепостной деревенской старухи, ее забот, предчувствий и печалей Некрасов услышал свое. Здесь, в стихотворении «Няне», явственно обнаружились такие черты, которые связывают поэзию Некрасова с пушкинской.

Кроме того, этим стихотворением он, очевидно, хотел снова напомнить читателям о нравственном величии поэта, о его «благородном, мужественном, глубоко страдающем сердце».

Указывая на житейские бедствия, угнетавшие Пушкина и вызывавшие в Арине Родионовне столько тоскливых предчувствий, говоря о его «сиротливой грусти», о его «страдающем сердце», Некрасов разрушал, таким образом, те шаблонные представления о великом поэте как о баловне счастья, певце наслаждений, проповеднике беззаботного упоения жизнью, которые, как мы ниже увидим, культивировались тогда многими критиками.

Любить Пушкина, ценить его «серьезность, благородство и мужество» Некрасов научился еще смолоду. Как событие своей умственной жизни вспоминает он в автобиографических записях тот знаменательный день, когда он, провинциальный подросток, впервые познакомился с пушкинской одой «Вольность», исполненной ненависти к «увенчанным злодеям», «тиранам», «бичам и железам» (XII, 21).

Неизвестно, какими путями дошла до молодого Некрасова в ярославскую глушь запрещенная пушкинская ода 7. но мы живо представляем себе, как потрясли его эти стихи, - может быть, первые «вольнодумческие», декабристские строки, какие ему довелось прочитать.

Питомцы ветреной судьбы,
Тираны мира! трепещите!
А вы мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!

Ода так взволновала Некрасова, что одно время, уже пожилым человеком, он хотел было стихами прославить ее. Это видно из нескольких строк, которые лет тридцать назад мне посчастливилось найти в его рукописях:

Хотите знать, что я читал? Есть ода
У Пушкина, названье ей: Свобода.
Я рылся раз в заброшенном шкафу.
(II, 523)

Возможно, что мысль о цензурных преградах помешала Некрасову довести эти стихи до конца и подчеркнуть, таким образом, преемственную связь между декабристской поэзией Пушкина и своей, некрасовской, революционно-демократической, «гражданской» поэзией.

Эту связь он отметил в другом - тоже позднем - стихотворении «Элегия», где его стихи явно перекликаются с пушкинской знаменитой «Деревней».

Читая такие, например, строки «Элегии»:

Увы! пока народы
Влачатся в нищете, покорствуя бичам,
Как тощие стада по скошенным лугам,
Оплакивать их рок, служить им будет муза. -
(II, 392) 8

невозможно не вспомнить следующего отрывка «Деревни»:

Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.

Этим нарочитым воспроизведением лексики, ритмики, стиля и горького пафоса стихотворения Пушкина Некрасов, несомненно, хотел подчеркнуть свою творческую близость к его «либералистской», антикрепостнической лирике.

Когда Некрасов познакомился с одою «Вольность», ему едва ли было больше пятнадцати лет. Очевидно, в те годы - или несколько позже - он впервые пережил увлечение поэзией Пушкина. В одной из автобиографических заметок он указывает, что сестра Елизавета еще в детстве познакомила его с «Евгением Онегиным» (XII, 24). И так как память у него была очень сильная, он тогда же запомнил великое множество пушкинских стихотворений - тысячи и тысячи строк, и, если можно так выразиться, на всю жизнь насытил свое мышление Пушкиным.

Когда, например, в «Свистке» 1860 года он пишет о драчливой помещице, которую поколотила служанка:

На натиск пламенный ей был отпор суровый, -
(II, 444)

переводя тем самым в сатирический план знаменитую строку из пушкинского послания «К вельможе»:

Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый, -

или когда, обращаясь к читателю, он словами пушкинского «Посвящения» к «Полтаве» говорит о «Свистке», уже полузадушенном цензурным террором:

Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало милые тебе,
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе
Ты был моей мечтой любимой, -
(II, 492)

когда при помощи пушкинских строк он напоминает читателю, что этот некогда безбоязненный отдел «Современника» теперь, в эпоху рассвирепевшей реакции, уже усмирен и запуган крутыми полицейскими мерами:

Он робко взор кругом обводит
И никого вокруг себя
Себя смиренней не находит! -
(II, 492)

здесь и во множестве подобных же случаев чувствуется опять-таки насыщенность его поэтического мышления текстами Пушкина. В этом последнем отрывке - копия пушкинских строк:

Людмила светлый взор возводит,
Дивясь и радуясь душой,
И ничего перед собой
Себя прекрасней не находит.
(«Кто знает край,
где небо блещет. »)

Когда в 1869 году Некрасов пишет сестре из Диеппа: «Скука - дело неминучее. Вся тварь разумная скучает. » (XI, 152), - он даже не оговаривает, что последняя фраза является цитатой из пушкинской «Сцены из «Фауста»:

Вся тварь разумная скучает:
Иной от лени, тот от дел.

Выражать свои мысли при помощи пушкинских текстов было его всегдашней привычкой. «Евгений Онегин», «Клеветникам России», «Мордвинову», «Посвящение» к «Полтаве», «Разговор книгопродавца с поэтом», «Памятник» - не было, кажется, таких пушкинских текстов, которых он не мог бы в любое мгновение извлечь из своей любящей памяти.
Умирая, среди приступов отчаянной боли, он твердил про себя свое любимое пушкинское:

Когда для смертного умолкнет шумный день.
(XII, 27)

Словом, с юности до могилы, все сорок лет своей писательской жизни Некрасов видел в Пушкине вечного спутника, и не было такого периода, когда хоть немного остыло бы его беспредельное благоговение перед личностью и творчеством Пушкина.

Очень удивилась шестидесятница Е. Литвинова, когда, обратившись к Некрасову со своими первыми литературными опытами, услышала от него совет возможно больше работать над формой стиха; Некрасов рекомендовал ей учиться у Пушкина и при этом с восторгом напомнил пушкинский стих из «Полтавы»:

Дорога, как змеиный хвост,
Полна народу, шевелится. 9

В пятидесятых и шестидесятых годах людям демократического образа мыслей любить поэзию Пушкина было гораздо труднее, чем нам. Многое мешало им в полной мере почувствовать ее освободительный пафос, ибо имя Пушкина в течение очень долгого времени опутывали злые легенды, опровергнуть которые удалось лишь теперь - усилиями литературоведов советской эпохи.

Этому фальсифицированному, мнимому Пушкину было насильственно придано несколько очень неприглядных особенностей.

Раньше всего читателям пытались внушить, будто Пушкин является одним из приверженцев николаевской кнутобойной монархии, низкопоклонным льстецом, царедворцем, изменившим декабристским убеждениям юности ради «благодеяний» и «щедрот» Николая.

Едва только Пушкин скончался, его друзья - Жуковский, Плетнев и князь Вяземский - выполнили молчаливый заказ тогдашних официальных кругов: исказить в интересах царизма биографию поэта, приспособив ее к потребностям придворной верхушки.

Даже такой, казалось бы, достоверный документ, как подробное описание кончины поэта, данное Жуковским в его письме к отцу Александра Сергеевича, и тот извращал события в угоду царю 10 .

Так началось то восьмидесятилетнее мифотворчество, которому положен конец лишь теперь.

Этому мифотворчеству способствовало также и то, что многие произведения Пушкина оставались тогда неизвестны читателям. Иные же, в том числе «История села Горюхина», изображавшая горькие судьбы крестьянства, как бы в предвосхищении некрасовско-щедринской трактовки этой сатирической темы, были напечатаны в искаженном виде, с большими купюрами. Горюхино, например, долгое время именовалось Горохиным. Между тем по своему названию оно является, так сказать, предком деревень и селений, изображенных Некрасовым: Горелово, Неелово, Неурожайка тож, не говоря уже о селе Голодухине. Читатели не знали ни пушкинского «Ариона», не вошедшего в посмертное издание сочинений поэта, ни его послания в Сибирь. А некоторые стихотворения были переиначены так виртуозно, что приобрели прямо противоположный смысл.

Самым показательным примером таких искажений является, как известно, стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный. » Там, где в подлинном «Памятнике» у подлинного Пушкина сказано:

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу, -

там в поддельном «Памятнике» печаталось:

И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен.

Гражданское мужество поэта в борьбе с тиранией Жуковский подменил категорией чистой эстетики («прелесть живая стихов»), и эта бессмысленная, сочиненная уже после смерти поэта строфа так широко пропагандировалась в качестве подлинного выражения идеологии Пушкина, что ее выгравировали даже на постаменте памятника, воздвигнутого поэту в Москве. Эта строфа просуществовала до нашего времени, когда ее заменили наконец теми стихами, которые действительно были написаны Пушкиным.

В «Медном всаднике» из «горделивого истукана» фальсификаторы сделали «дивного русского великана», изменив, таким образом, самую сущность поэмы. В «Сказке о попе и о работнике его Балде» скаредного и злого попа сделали «купцом Остолопом» и т. д.

Те, кто распоряжались наследием Пушкина, а вслед за ними и реакционные критики считали своей главной задачей дезориентацию читателя. От читателя пытались скрыть истинный политический смысл не только вышеназванных, но и многих других произведений поэта. Как мы знаем, реакционной критикой совершенно превратно истолковывались «История Пугачева», «Борис Годунов» и др.

Дело почти не изменилось и в 1855 году, когда, тотчас же после смерти Николая I, вышло под редакцией П. В. Анненкова долгожданное шеститомное, сильно расширенное издание Пушкина с подробной биографией поэта, составленной тем же Анненковым. То был первый опыт научно-критического издания Пушкина, результат многолетней работы 11 .

По тем временам эта биография - или, как назвал ее Анненков, «Материалы для биографии А. С. Пушкина» - была незаурядным литературным явлением. Все журналы, в том числе «Современник» Некрасова, встретили ее большими хвалами. В ней было много новых, впервые сообщаемых текстов и сведений. Но ложь о Пушкине, сочиненная в тридцатых годах, повторялась и в этой книге. Работа Анненкова, при некоторых ее несомненных достоинствах, не только не рассеяла лживых легенд, искажавших истинный облик поэта, но, напротив, дополнила их новыми вымыслами.

Цензором анненковской биографии Пушкина был, как выяснилось, сам Николай I, крайне заинтересованный в том, чтобы правда о подлинном Пушкине как-нибудь не просочилась в печать 12 .

Незадолго до своей смерти, буквально за несколько месяцев, Николай успел искалечить эту биографию Пушкина, как некогда калечил его жизнь. Ради спасения книги Анненкову приходилось то и дело сознательно отклоняться от истины и в угоду самодержавному цензору разглагольствовать, например, на многих страницах о том, что Николай был «благодетелем» Пушкина, осыпал его «милостями», что Пушкин с величайшей признательностью принимал все «благодеяния» царя и что вообще он до последнего вздоха благословлял «попечительную мудрость монарха», относившегося к нему будто бы с отеческой нежностью!

О московской встрече Пушкина со своим палачом в этой книге было написано так: «Державная Рука, снисходя на его прошение, вызвала его в Москву. » Пушкин, по словам его биографа, вспоминал об этой «Державной Руке» «с чувством благоговения и умиления» (с. 172).

Об оде «Вольность» и других декабристских стихотворениях Пушкина, вызвавших первую ссылку поэта, Анненков, в силу цензурных условий, высказывался в таких выражениях: «Поводом к удалению Пушкина из Петербурга были его собственная неосмотрительность, заносчивость (!) в мнениях и поступках». Пушкин, по словам Анненкова, «не раз переступал черту, у которой остановился бы всякий более рассудительный человек, и скоро дошел до края той пропасти, в которую бы упал непременно, если бы его не удержали снисходительность и попечительность самого начальства»!

Анненков и сам сознавал, что все это была грубая ложь; все подобные места в своей книге он сам называл не иначе, как «пошлыми». «Какая же это биография? - писал он Тургеневу 12 октября 1852 года. - Есть кое-какие факты, но плавают они в пошлости». Однако, если бы он попытался изъять из своей книги эту пошлость, книга не могла бы появиться в печати.

Из всех этих вынужденных клевет на поэта самой тяжелой клеветой было утверждение Анненкова, будто Пушкин очень скоро раскаялся в свободолюбивых увлечениях юности и загладил свои молодые порывы полным примирением с крепостническим строем!

Книга Анненкова, основанная на «подлинных документальных свидетельствах», казалась в то время такой неопровержимой, авторитетной, внушительной, что малоискушенный читатель не мог не принять ее вымыслов за бесспорную истину.

К сожалению, Анненков не ограничился этими подневольными вымыслами.

Была в его книге и другая неправда о Пушкине, еще сильнее исказившая подлинный облик поэта. Она-то и определила на долгие годы отношение к Пушкину прогрессивной общественности.

Неправда эта, если освободить ее от свойственных Анненкову словесных фигур и орнаментов, заключалась в том, будто Пушкин был «чистым эстетом», служившим лишь «искусству для искусства».

На всем протяжении книги Пушкин изображался Анненковым исключительно как «учитель изящного», «служитель изящного», специалист по «изящному», «воспитатель изящного вкуса в народе», видевший всю цель своей жизни в создании «изящной», «насладительной», «сладкострунной» поэзии, причем эта «сладкострунная» поэзия, по толкованию Анненкова, якобы сочеталась у Пушкина (во второй период его творческой деятельности) с полным безразличием к социальному злу, с отказом от какой бы то ни было борьбы за народное благо.

Здесь Анненков уже не насиловал своих убеждений, так как был рьяным приверженцем «чистой эстетики». В данном случае его измышления вполне совпадали с фальсификаторскими установками власти.

«Стремление к чистой художественности в искусстве, - писал Анненков, - должно быть не только допущено у нас, но сильно возбуждено и проповедуемо, - как правило, без которого влияние литературы на общество совершенно невозможно. В последнее время мы видели попытки заслонить, если не отодвинуть на второй план, нашего художника, по преимуществу Пушкина, именно за его исключительное служение искусству» 13 .

Этот фальсифицированный образ поэта, ничего общего не имеющий с исторической правдой, восприняли из анненковской книги тогдашние критики и, едва только она успела появиться, дружным хором во всех либеральных журналах стали прославлять Пушкина как поборника «чистой» поэзии, отстранившегося от всяких «житейских волнений».

Вот такого-то псевдо-Пушкина, препарированного и Николаем I, и царской цензурой, и Плетневым, и Вяземским, и Жуковским, и Анненковым, в течение десятилетий пытались выдавать русским читателям за подлинного и упорно противопоставляли Некрасову.

С легкой руки Анненкова охранители самодержавного строя так привыкли видеть в поэзии Пушкина верный оплот против натиска революционной волны, что и позднее, всякий раз, когда этот натиск усиливался, они взывали к Пушкину как к собрату и другу, чтобы он защитил их от грозной опасности. В 1861 году один из них, Яков Грот, напечатал ультрареакционные вирши, в которых выражал уверенность, что, доживи Пушкин до этой эпохи, он непременно использовал бы свое «меткое слово», чтобы

Смирить надменного невежду,
Лжеца позором заклеймить,
Иль у глупца отнять надежду
Законы мира изменить 14 .

Под «законами мира» поборник реакции разумел самодержавный режим, казавшийся ему установленным раз навсегда, а «глупцами», стремящимися к изменению этих «законов», он называл борцов за революционное преобразование родины. Стихи явно метили в ненавистный Гроту «Современник» Некрасова, возглавлявшийся тогда Чернышевским.

Словом, реакционеры надолго сделали из Пушкина как бы некий таран для сокрушения демократических твердынь той эпохи.

Но, повторяю, Некрасов не был введен в заблуждение этой многообразной и длительной ложью. Она, как мы только что видели, не помешала ему высказать на страницах его «Современника» преклонение перед нравственным величием Пушкина и призвать передовую, главным образом революционно-демократическую, молодежь в самом начале шестидесятых годов - учиться у Пушкина благородству поступков и мыслей.

В этой своей непоколебимой любви к «мужественному, честному, доброму, ясному характеру» Пушкина сам он утвердился давно - еще во время своей совместной работы с Белинским. Белинский с юности до конца своей жизни был страстным почитателем Пушкина. «Всякий образованный русский, - писал он, - должен иметь у себя всего Пушкина: иначе он и не образованный и не русский» 15. Когда один из знакомых Белинского, собираясь надолго покинуть Россию, сказал ему, что не возьмет с собой русских книг, даже книг Пушкина, Белинский заметил ему: «Лично для себя я не понимаю возможности жить, да еще и в чужих краях, без Пушкина» 16 .

Белинский не только заучивал пушкинские стихи наизусть, он любил собственноручно переписывать их для близких людей. Сохранилась целая тетрадь переписанных им пушкинских стихов: «Подражания Корану», «На холмах Грузии», «Чаадаеву», «Песнь о вещем Олеге», «Гимн чуме», «Анчар». 17

Как раз в то трехлетие (1843-1846), когда Белинский печатал в «Отечественных записках» одну за другой свои знаменитые статьи, посвященные истолкованию Пушкина, Некрасов был одним из друзей гениального критика, его ближайшим учеником и сотрудником. Статьи эти писались Белинским буквально на глазах у Некрасова, в тесном единении с ним.

Некрасов был тогда молодым, начинающим автором и, как видно из мемуарных свидетельств, жадно усваивал идеи учителя. Правда, и до знакомства с Белинским он, как мы видели, издавна находился под обаянием поэзии Пушкина, но осознать это обаяние, осмыслить его, уразуметь все величие национального гения помог молодому поэту Белинский. До знакомства с критиком молодой Некрасов воспринимал поэтическое наследие Пушкина внешне, поверхностно: подражая в своем юношеском творчестве Пушкину, он в то же время подражал и таким напыщенным риторам, как Бенедиктов, Печенегов и другие. Можно сказать с уверенностью, что воссозданный в цикле статей Белинского образ Пушкина как великого реалиста и гуманнейшего из русских писателей, по книгам которого бесчисленные поколения русских людей будут «образовывать и развивать не только эстетическое, но и нравственное чувство» 18. установился в сознании Некрасова именно в период его дружеского повседневного общения с Белинским.

И с Чернышевским, откликнувшимся в 1855 году на новое издание Пушкина рядом статей в «Современнике» (а также популярной брошюрой о нем), Некрасов находился в таком же постоянном общении. Во время писания этих статей Чернышевский был его ближайшим товарищем по совместной журнальной работе. Они тоже писались на глазах у Некрасова. Нужно ли говорить, как Некрасов сочувствовал им, - тем более что в них при помощи безымянных цитат из полузабытых статей пропагандировались дорогие ему взгляды Белинского, имя которого было тогда под цензурным запретом 19 .

Вслед за Белинским и в полном согласии с Некрасовым Чернышевский утверждал в своей брошюре, что Пушкин «один из тех людей. которых каждый русский наиболее обязан уважать и любить», которого «каждый из нас должен почитать. человеком, сделавшим очень много добра нашей родине» 20 .

Но, как известно, в пятидесятых годах борьба между идеологами дворянства и авангардом бурно растущей молодой демократии в условиях подцензурной печати приняла своеобразную форму литературной борьбы «пушкинского» направления с «гоголевским», причем, вопреки фактам творческой биографии Пушкина, под пушкинским направлением разумели искусство для искусства, эстетизм, служение «чистой красоте» и т. д. а под гоголевским - суровую критику тогдашнего строя, ненависть к его уродствам и жестокостям.

Либеральные и реакционные критики - Дружинин, Дудышкин, Катков, тот же Анненков, Лонгинов, Эдельсон и другие - попытались воспользоваться лживыми легендами об антиобщественном направлении Пушкина для борьбы с обличительной, «желчной», «дидактической», «утилитарной», «гражданской» поэзией. Отстаивая свое эпикурейское, барское, чисто вкусовое отношение к искусству, требуя от писателей невмешательства в общественную жизнь страны, они заявляли все эти пожелания и требования от имени мнимого Пушкина, которого в ряде статей провозгласили своим вождем и учителем.

Нужно ли говорить, что их борьба за «чистое искусство», якобы отрешенное от интересов практической жизни, на самом деле преследовала в высшей степени утилитарные цели: теорию «чистого искусства» они, по справедливому выражению Плеханова, стремились использовать в качестве «орудия борьбы против освободительных стремлений того времени. Авторитет Пушкина и его чудные стихи были для них в этой борьбе чистой находкой. Когда они, во имя бельведерского кумира, строили презрительные гримасы по адресу печного горшка, то у них это выражало лишь опасение того, что возрастающий общественный интерес к положению крестьянина невыгодно отразится на содержании их собственных печных горшков» 21 .

Отсюда - и только отсюда - их предпочтение мнимого Пушкина мнимому Гоголю.

«Наша текущая словесность, - писал, например, А. В. Дружинин, возглавлявший эту группу эстетов, - изнурена (!), ослаблена (!) своим сатирическим направлением. Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, - поэзия Пушкина может служить лучшим орудием. Очи наши проясняются, дыхание становится свободным: мы переносимся из одного мира в другой, от искусственного освещения к простому дневному свету. Перед нами тот же быт, те же люди (что и в произведениях Гоголя. - К. Ч.), - но как это все глядит тихо, спокойно и радостно! Там, где прежде по сторонам дороги видны были одни серенькие поля и всякая дрянь в том же роде, мы любуемся на деревенские картины русской старины. всей душой приветствуем первые дни весны или поэтическую ночь над рекою, - ту ночь, в которую Татьяна посетила брошенный домик Евгения. Самая дорога, едучи по которой мы недавно мечтали только о толчках и напившемся Селифане, принимает не тот вид, и путь нам кажется не прежним утомительным путем. Зима наступила; зима - сезон отмороженных носов и бедствий Акакия Акакиевича, - но для нашего певца и для его чтителей зима несет с собой прежние светлые картины, мысль о которых заставляет биться сердце наше» 22 .

В дальнейшем изложении Дружинин пробовал слегка усложнить эту схему, но при всех его усилиях она оставалась такой же убогой. Эти предъявляемые к великим писателям требования, чтобы в тисках бесчеловечного строя они писали одни лишь идиллии и таким образом примиряли бы читателей с горькой действительностью при помощи «тихих, спокойных и радостных» произведений искусства, выражены здесь с откровенным цинизмом. Выдуманный Дружининым Пушкин был дорог ему особенно тем, что он, «не помня зла в жизни» и «прославляя одно благо» (!), «своей веселостью (?) усиливал радость счастливых» 23 .

Это было Дружинину нужнее всего: он упорно требовал в своих тогдашних статьях, чтобы все современные авторы - и Островский, и Тургенев, и Некрасов, и Щедрин, и Толстой, и Огарев - изображали порабощенную и нищую Русь в «ясных картинах безмятежного счастья» 24 .

Такова была нехитрая схема, которой придерживались тогдашние сторонники так называемого «пушкинского направления» в поэзии. Изображать Пушкина каким-то специальным изготовителем «светлых картин», посылавшим веселые улыбки без разбора всему существующему и закрывавшим глаза на уродства и язвы тогдашней действительности, значило создавать фантастический образ поэта, очень далекий от его подлинной личности.

Этот образ Пушкина можно было навязывать читателям лишь при полном нежелании понять, что основой его творчества (как и творчества Гоголя) был критический реализм, послуживший надежным фундаментом для всей передовой русской литературы дореволюционной эпохи. Опровергая это, рецензенты и критики из реакционного лагеря пытались отвадить поэтов от обличения зол и неправд окружающей жизни и парализовать их волю к борьбе за освобождение масс. В журнальных отзывах о новом издании Пушкина имя Некрасова не упоминалось ни разу, но из их содержания явственно следовало, что весь некрасовский путь, по сравнению с пушкинским, есть сплошная ошибка, что это ложный, погибельный путь, что чем скорее Некрасов осознает свое заблуждение и пойдет по пушкинским стопам, тем скорее он завоюет себе почетное право называться подлинным поэтом.

Из всех этих статей Некрасов мог сделать единственный вывод, что его поэзия «злобы и желчи», поэзия проклятий ненавистному строю и страстных призывов к борьбе, не может даже именоваться поэзией, так как истинная поэзия, подобно той мнимопушкинской, которую они прославляли, должна будто бы иметь своим непременным источником кроткое умиление перед русской действительностью и смиренный отказ от борьбы за социальную правду.

Некрасов хорошо понимал, что во всех этих прославлениях мнимого Пушкина скрывается косвенная полемика с ним, с Некрасовым. Когда, например, в «Библиотеке для чтения» в той же статье Дружинина, посвященной изданию Анненкова, Некрасов читал, будто величие Пушкина заключается в том, что этот «успокоительный гений», «глядевший на жизнь с приветливостью», раскрывал перед нами «спокойную, радостную сторону жизни», «возбуждая светлые улыбки собратий», - он в каждом этом слове не мог не чувствовать полемических выпадов против его, некрасовского, направления в поэзии.

Ибо сам-то он ни в «Филантропе», ни в «Забытой деревне», ни в «Псовой охоте», ни в «Огороднике», ни в «Тройке», ни в «Еду ли ночью по улице темной. », ни в одном из стихотворений, написанных им до этого времени, не взглянул на тогдашнюю русскую жизнь «с приветливостью» и не только не пытался быть «успокоительным гением» и усиливать «радость счастливых», но, напротив, лишь к тому и стремился, чтобы растревожить читателя страданиями угнетенных людей, разбередить его совесть, вызвать в нем гнев и протест.

Дружинин, не решаясь прямо напасть на Некрасова, облек свои нападки в аллегорию.

«В горах острова Сардинии, - рассказывал он в той же статье, - есть одна необыкновенная долина, на которой все растения имеют, от каких-то недостатков почвы, вкус горькой полыни: долина эта сходна с душой многих поэтов, но никак не с душой Пушкина» 25. - и конечно, аллегория о «горькой полыни» раньше всего метила в поэзию Некрасова. Это поэзия горькая, являющая будто бы полный контраст со «сладкой», «усладительной», или, как говорили эстеты, «насладительной» поэзией Пушкина.

Здесь будет уместно отметить, что через два-три года Дружинин уже без всяких аллегорий напал на поэзию Некрасова за то, что она не желает служить эксплуататорским классам. При этом он с характерной для него слепотой заявил, что поэзия Некрасова внушает будто бы отвращение женщинам, - очевидно, тем аристократическим барыням, вкусам которых он сам угождал так ретиво.

«Суровая поэзия Некрасова, - писал он, -. не удовлетворяет лиц, мало знакомых с грустной стороной жизни (то есть богатых людей. - К. Ч.), не дает никакого отзыва на врожденную во всяком человеке потребность ясности и счастья, ощущений блаженства и радости жизни. Для женщин, с их весьма разумным и совершенно понятным стремлением к миру симпатических явлений нашего мира, эта поэзия или непонятна (!), или даже возмутительна» (! )26 .

Впрочем, к таким прямым нападкам на Некрасова критик прибегал очень редко. Чаще всего он высказывал свою неприязнь к поэзии Некрасова обиняками, недомолвками, глухими намеками. И, конечно, в его тогдашних статьях, равно как в статьях Каткова и Анненкова, использовавших новое издание Пушкина для прославления так называемой «чистой поэзии», Некрасов не мог не увидеть полного осуждения своих, некрасовских, литературных позиций. Правда, осуждение на первых порах высказывалось очень мягко и сдержанно, так как большинство этих либеральных эстетов, ратовавших за «успокоительность» и «сладость» искусства, еще оставались до поры до времени сотрудниками его «Современника». Но разрыв с ними уже приближался, и одним из первых предвестников этого неотвратимого разрыва революционных демократов с либералами дворянского лагеря явились их полярно противоположные суждения о Пушкине.

Революционные демократы, начиная с Белинского, постоянно указывали, что творения Пушкина в историческом плане есть такой же необходимый и ценный этап в умственном развитии русского народа, как и творения Гоголя. Они постоянно внушали читателям, что так называемое «гоголевское направление» было подготовлено творчеством Пушкина.

Еще Белинский, говоря о «натуральной» (то есть реалистической) школе наиболее прогрессивных тогдашних писателей, неустанно повторял в своих статьях, что натуральная школа пошла от Пушкина и от Гоголя. Он любил произносить эти два имени рядом, что всегда вызывало нападки реакционных писак, которые, по выражению Белинского, всеми силами старались «бросать грязью своих литературных воззрений в страдальческую тень первого великого поэта Руси »27. «. Еще совсем не доказанная истина, - писал Белинский в 1842 году, - совсем не аксиома, что Гоголь, по акту творчества, выше хоть, например, Пушкина. Гоголь, как и Пушкин, действительно напоминают собою величайшие имена всех литератур» 28 .

Чернышевский повторил слова Белинского и назвал Гоголя преемником Пушкина 29 .

Это значило, что и Гоголь, и «натуральная школа», и такие ее питомцы, как Герцен, Тургенев, Гончаров, Некрасов, - все обязаны своим существованием Пушкину.

Дружинин и родственная ему клика эстетов пытались вывести из пушкинской поэзии философию квиетизма, эпикурейства, отрешенности от интересов народа. Для Чернышевского такое реакционное лжетолкование Пушкина было, конечно, неприемлемо. Для него, как и для Белинского, Пушкин был раньше всего поэт-гуманист, творчество которого представляет собой верный залог «будущих торжеств нашего народа на поприще искусства, просвещения и гуманности» 30. «Он первый, - писал Чернышевский о Пушкине, - возвел у нас литературу в достоинство национального дела. Он был первым поэтом, который стал в глазах всей русской публики на то высокое место, какое должен занимать в своей стране великий писатель» 31 .

Добролюбов точно так же видел историческую заслугу Пушкина в том, что он «умел постигнуть истинные потребности и истинный характер народного быта», «имел случай войти в соприкосновение со всеми классами русского общества», и благодаря этому он в своей поэтической деятельности «откликнулся на все, в чем проявлялась русская жизнь. обозрел все ее стороны, проследил ее во всех степенях, во всех частях. » 32 .

Пушкин, по словам Добролюбова, «первый выразил возможность представить, не компрометируя искусства, ту самую жизнь, которая у нас существует, и представить именно так, как она является на деле» 33 .

В этих последних словах Пушкин характеризуется как учитель и предшественник Гоголя, ибо именно Гоголь осуществил ту «возможность», которую здесь указал Добролюбов.

Напоминая, что Пушкину принадлежит мысль «Ревизора» и «Мертвых душ», Добролюбов тем самым подчеркивал (насколько это было возможно по цензурным условиям), что Пушкин относился к крепостническому строю тогдашней России так же непримиримо, как Гоголь. «Это показывает, - говорил Добролюбов, - что в его душе (в душе Пушкина. - К. Ч.) всегда таилось сознание того, что нужно для нашего общества» 34 .

И все же творчество Гоголя ценилось революционными демократами более высоко. Так как в каждом периоде русской литературы они видели определенную стадию исторического развития нации, они считали, что для своего периода Пушкин был наивысшим воплощением народного гения, но только для своего периода. Когда же наступила иная пора, потребовавшая от литературы более резкого отрицания тогдашней действительности, Белинский провозгласил выразителем этой новой эпохи Гоголя и, при всем своем преклонении перед Пушкиным, стал звать писателей на гоголевский путь, путь сатиры, обличения, непримиримой борьбы с крепостничеством. «Мы в Гоголе видим, - писал он, - более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени. » 35

Считая драгоценнейшим свойством поэзии Пушкина ее «гуманность» и «благородство», предсказывая, что по этой поэзии грядущие поколения будут образовывать и развивать «нравственное чувство», Белинский с каждым годом все чаще настаивал, что Пушкин велик главным образом как мастер поэзии. «Он дал нам поэзию. как художество, - писал Белинский. - И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства» 36. «Пушкин - это художник по преимуществу. Его назначение было - осуществить на Руси идею поэзии как искусства. Поэзия как искусство. явилась на Руси только с Пушкиным и через Пушкина. Для такого подвига нужна была натура до того артистическая, до того художественная, что она и могла быть только такою натурою и ничем больше» 37 .

Между тем революционная демократия требовала большего - и отсюда утверждение Белинского, будто в Гоголе нельзя не признать «более важное значение для русского общества», чем в Пушкине.

Для Чернышевского, усвоившего эти взгляды Белинского, Пушкин тоже был «по преимуществу художником». «Великое дело свое, - говорил он, - ввести в русскую литературу поэзию, как прекрасную художественную форму, Пушкин совершил вполне» и тем самым, по словам Чернышевского, подготовил почву для новой эпохи, представителем которой был главным образом Гоголь 38. Творчество Пушкина представлялось ему пройденным этапом в развитии русского общества. Такова же мысль Добролюбова.

Здесь, помимо исторической ограниченности великих демократов сороковых и шестидесятых годов, сыграли немалую роль и те обстоятельства, о которых было сказано выше: многие факты, характеризующие стойкое свободомыслие Пушкина, оставались тогда неизвестны, многие были искажены, подтасованы в интересах реакционных представлений о нем.

Справедливо говорит один из современных исследователей: «Порой Чернышевский. впадал в крайности и допускал ошибочные формулировки, противоречащие основным его мыслям о поэте. Так, он утверждал, например, что Пушкин по преимуществу поэт-художник, в произведениях которого выразилось не столько развитие поэтического содержания, сколько развитие поэтической формы» 39 .

Такие «крайности» заставляли иногда Чернышевского ошибочно противопоставлять Пушкина Гоголю.

Чернышевский высказывал свои ошибочные суждения очень осторожно, без перегибов и резкостей, но в толпе его тогдашних последователей вражда к Пушкину считалась почти обязательной.

Мемуарная литература, посвященная тем временам, сохранила такой, например, диалог двух очень юных девиц, мнивших себя прогрессистками. Диалог чрезвычайно типичный.

Одна из них заявила, что она любит стихотворения Некрасова, так как они преследуют чисто утилитарные цели.

«- Ну, а Пушкин, воспевающий эпикуреизм? - спросила другая.

-. Я признаю его поэзию таким баловством, вот, как вашу брошку и браслет. Для сытых он может быть приятным баловством» 40 .

Правда, в диалоге не говорится о Гоголе, но так как Некрасов, по ощущению всей этой читательской массы, был учеником и продолжателем Гоголя, ясно, что автор «Мертвых душ» в их глазах тоже был антиподом «эпикурейца» Пушкина.

Замечательно, что сам-то Некрасов, стоявший в первом ряду представителей «гоголевского направления», избежал этой ошибки тогдашних радикалов 41. Хотя он горячо ненавидел то, к чему звали поклонники мнимого Пушкина, он, в отличие от своих революционных соратников, ни разу не назвал эстетского направления - «пушкинским» и ни разу ни в одной строке не противопоставил «гоголевского» направления «пушкинскому».

В самый разгар борьбы этих двух направлений, в 1855 году, он высказал одновременно два пожелания.

«. Надо желать, чтоб по стопам его шли молодые писатели в России» (X, 233).

И другое (которое мы уже приводили) - о Пушкине:

«Читайте сочинения Пушкина. и поучайтесь из них. поучайтесь примером великого поэта любить искусство, правду и родину, и если Бог дал вам талант, идите по следам Пушкина» (IX, 364).

Сам Некрасов в своем творчестве следовал обоим призывам. Для него не существовало дилеммы: либо гоголевский путь, либо пушкинский. Не антагонистами казались ему Гоголь и Пушкин, но собратьями, шедшими друг за другом к единой цели.

Особенно страстно полемика «пушкинского» направления с «гоголевским» велась в канун шестидесятых годов, в первый год царствования Александра II, когда бои революционной демократии с либералами дворянского лагеря были еще в самом начале.

Так как либеральные критики, ревнители «искусства для искусства», упорствуя в своих притязаниях на монопольное обладание Пушкиным, заявили демократическому лагерю: «Пушкин наш, а не ваш», Некрасов решил бороться за Пушкина наиболее действенным своим оружием - стихами.

Уже не в анонимных журнальных статьях, не как публицист или критик, а как великий народный поэт он заявил о своем преклонении перед Пушкиным и поставил себе боевую задачу: наперекор фальсификаторским бредням отвоевать Пушкина у его мнимых союзников, выдвинув и прославив в поэзии подлинные черты его личности - свободолюбие и непримиримую ненависть к «самовластительным злодеям» на троне, словом, восстановить те черты, которые так усердно затушевывались несколько десятилетий подряд и биографами, и цензорами, и либеральными критиками.

Первым его шагом по этому пути можно считать те немногие строки в поэме «В. Г. Белинский», где он вспоминает о годах своей юности. Отрывок невелик, не обработан, но глубоко значителен. Вспоминая страшное падение тогдашней литературы - на рубеже тридцатых и сороковых годов, - Некрасов объясняет это падение тем, что литература осталась без Пушкина:

Тогда всё глухо и мертво
В литературе нашей было:
Скончался Пушкин; без него
Любовь к ней в публике остыла.
В бореньи пошлых мелочей
Она погрязнув поглупела.
До общества, до жизни ей
Как будто не было и дела.
(I, 143)

Здесь, как и в журнальных статьях, написанных в том же 1855 году, Некрасов возвеличивает в Пушкине раньше всего моральную силу: при нем, утверждает Некрасов, литература не могла бы так измельчать и оторваться от жизни. Самое его присутствие в литературе облагородило бы и возвысило ее.

Эти строки не дошли до его современников: поэма «В. Г. Белинский» больше четверти века не могла появиться в подцензурной печати 42 .

Второй, все еще беглой и как бы случайной попыткой Некрасова приблизить Пушкина к демократическим читательским массам явились те строки стихов «О погоде» («До сумерек»), где о Пушкине простодушно рассказывает старый типографский рассыльный Минай, когда-то носивший к нему на квартиру пакеты с корректурными гранками.

Здесь впервые в стихах Некрасова появляется образ живого Пушкина. Стихи эти замечательны тем, что не имеют ни малейшего сходства с высокопарными одами, которые в таком изобилии посвящали Пушкину другие поэты.

Стихи Некрасова, посвященные Пушкину, - будничные, домашние, без всяких восторженных возгласов, а между тем в них чувствуется такое сердечное расположение к Пушкину, которого не выразишь ни в каких дифирамбах.

В рассказах Миная (интонацию которых с таким тонким мастерством воспроизводит Некрасов) между прочим упоминается журнал «Современник». Этот журнал - звено, непосредственно связывавшее Некрасова с основателем «Современника» Пушкиным, так как ровно через десять лет после гибели поэта редактором журнала стал Некрасов.

Потому-то старик-рассыльный и говорит между прочим:

С Современником нянчусь давно.
То носил к Александру Сергеичу,
А теперь уж тринадцатый год
Всё ношу к Николай Алексеичу, -
На Литейной живет.
(II, 68)

«Николай Алексеич» - это он сам, Некрасов, за два года до того поселившийся в доме Краевского на нынешнем Литейном проспекте (где теперь Некрасовский музей).

Дальше рассыльный повествует о том, какие приступы гнева испытывал Пушкин, получая журнальные корректурные гранки, перемаранные красными чернилами цензора:

попрекал все цензурою:
Если красные встретит кресты,
Так и пустит в тебя корректурою:
Убирайся мол ты!
Глядя, как человек убивается,
Раз я молвил: сойдет-де и так! -
Это кровь, говорит, проливается,
Кровь моя - ты дурак.
(II, 69)

Представление о Пушкине как о жертве цензуры шло совершенно вразрез с господствовавшим тогда представлением о великом поэте. В печати оставались неизвестными высказывания Пушкина о царской цензуре, от «роковых когтей» которой он так часто страдал. «Невтерпеж глупыми, своенравными и притеснительными» называл Пушкин представителей этого ведомства. «Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре. » - восклицал он еще в 1823 году 43 .

В то время очень многие также не знали, что цензурная опека Николая I над сочинениями Пушкина была отнюдь не льготой для поэта, а, напротив, обузой и тяготой.

В печати оставалось неизвестным, какие тупые и пошлые требования были предъявлены «августейшим цензором» к Пушкину по прочтении «Бориса Годунова»; никто не знал, что царь запретил напечатать его «Песни о Стеньке Разине», что он испортил своим бесцеремонным вмешательством и «Путешествие в Арзрум», и «Историю Пугачева», и «Медного всадника».

Читателю оставалось неизвестным и то, что цензурный комитет, по настоянию Уварова, запретил предназначавшуюся для «Современника» статью Пушкина «Александр Радищев».

Тем замечательнее, что Некрасов представил Пушкина своим собратом по борьбе за свободное слово и по кровной ненависти к царской цензуре. Некрасову этот образ Пушкина был особенно близок, потому что он сам тысячи раз испытывал такие же приступы гнева, когда цензор кромсал корректуры его «Современника».

«Возмутительное безобразие, в которое приведена (цензором. - К. Ч.) Ваша статья, испортило во мне последнюю кровь, - писал, например, он 2 сентября 1855 года Льву Толстому, когда цензура искалечила «Севастополь в мае». - До сей поры не могу думать об этом без тоски и бешенства» (X, 240).

В то время, когда писалось стихотворение «До сумерек», к началу шестидесятых годов, в некоторых кругах передовой молодежи было распространено представление о Пушкине как о легкомысленном «певце красоты», безразлично относившемся к общественной жизни. Изображая Пушкина задыхающимся в цензурных тисках, Некрасов тем самым напомнил читателю, что и в борьбе против цензурного гнета Пушкин был предтечей демократов.

Есть основание думать, что в стихах «О погоде» Некрасов воспроизвел действительный случай. Чернышевский в своих позднейших «Заметках о Некрасове» свидетельствовал о его умении с максимальною точностью воспроизводить в стихах услышанную им чужую речь. Вероятно, списан с натуры и типографский рассыльный Минай. То, что сообщил он о Пушкине, по-видимому, имело в глазах Некрасова значение реального факта.

Через несколько лет, уже в семидесятых годах, Некрасов пошел еще дальше в планомерном раскрытии подлинных чувств и помыслов Пушкина. Стремясь приблизить поэта к демократическим массам читателей, он вывел его на страницах своей поэмы «Русские женщины».

Пушкин в этой поэме появляется дважды. Сначала юношей, в окружении великолепной природы, на фоне сверкающего южного моря, живописных гор и роскошных садов, - обаятельный, пылкий, влюбленный и радостный. И вторично - в салоне Зинаиды Волконской - только что переживший разгром декабризма и гибель своих лучших друзей. Как не похож он на прежнего Пушкина: вдумчивый, величавый, умудренный опытом тягостной жизни.

Поэт - в изображении Некрасова - не сломился «под гнетом власти роковой», устоял против враждебного натиска: он по-прежнему верен делу борьбы за свободу, память о погибших декабристах для него священна.

Именно такого, свободолюбивого, Пушкина и нужно было показать молодежи семидесятых годов, чтобы она полюбила его.

Этим некрасовским образом Пушкина вконец разрушались представления о нем как о сладкозвучном певце, отрешенном от «житейских волнений», праздном «воспевателе женских ножек и разгульных попоек», «вполне приспособившемся к придворной николаевской знати», каким его считали радикалы.

Изображая Пушкина ведущим задушевную беседу с Волконской, Некрасов с самого начала указывает, что усвоенный великим поэтом «привычный насмешливый тон» был для него только средством отгонять от себя светскую «чернь»:

Покинув привычный насмешливый тон,
С любовью, с тоской бесконечной,
С участием брата напутствовал он
Подругу той жизни беспечной!
(III, 69)

В напутственной речи, в которой Пушкин пытается ободрить и утешить жену декабриста, звучит ненависть к травившему поэта великосветскому обществу, и он, этот некрасовский Пушкин, в полном соответствии с истинными фактами его биографии, какими мы их знаем теперь, завидует подвигу княгини Волконской, освобождающему ее от светского плена. По убеждению поэта, лучше сибирская каторга, чем бенкендорфовские придворные цепи:

Поверьте, душевной такой чистоты
Не стоит сей свет ненавистный!
Блажен, кто меняет его суеты
На подвиг любви бескорыстной!
(III, 69)

Нужно ли говорить, что в этом отзыве некрасовского Пушкина о «суетах» ненавистного света отразилась та суровая характеристика светского общества, какая дана в заключительных стихах шестой главы «Евгения Онегина», не вошедших в окончательный текст:

Среди бездушных гордецов,
Среди блистательных глупцов,
Среди лукавых, малодушных,
Шальных, балованных детей,
Злодеев, и смешных и скучных,
Тупых, привязчивых судей,
Среди кокеток богомольных,
Среди холопьев добровольных,
Среди вседневных модных сцен,
Учтивых, ласковых измен,
Среди холодных приговоров
Жестокосердой суеты,
Среди досадной пустоты
Расчетов, дум и разговоров,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья.

Далее в «Русских женщинах» некрасовский Пушкин внушает Марии Волконской надежду, которой у него самого уже нет: что мстительная злоба палача Николая со временем может утихнуть, что «гнев царский не будет же вечным»:

Вражда умирится влияньем годов,
Пред временем рухнет преграда.
(III, 70)

На самом же деле, как мы знаем из пушкинского послания в Сибирь, поэт уже в то время не питал иллюзий насчет «великодушного монарха» и все надежды возлагал на иное:

Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут - и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.

По цензурным условиям того времени некрасовский Пушкин не мог говорить ни о «свободе», ни о «мече», ни о «братьях». Некрасов вложил в уста поэта лишь смутный намек на то, что «преграда рухнет», несомненно надеясь, что эти слова ассоциируются у читателей с пушкинским посланием в Сибирь, которое принадлежало в то время к числу запрещенных стихов и распространялось во множестве списков.

Но если в ближайшее время оковы не «падут» и темницы не «рухнут», если Волконская погибнет в сибирских снегах, пусть знает и помнит, что ее подвиг бессмертен как пример для потомства:

Пленителен образ отважной жены,
Явившей душевную силу,
И в снежных пустынях суровой страны
Сокрывшейся рано в могилу!
Умрете, но ваших страданий рассказ
Поймется живыми сердцами,
И за полночь правнуки ваши о вас
Беседы не кончат с друзьями.
(III, 70)

Эта возвышенная - и такая характерная для Пушкина - вера в то, что истинной наградой за жертвы и подвиги является память потомства, вполне гармонировала с революционной этикой шестидесятых - семидесятых годов, утверждавшей святость и нравственную красоту героической гибели в неравной борьбе с угнетателями во имя грядущей победы.

Дальше в речи Пушкина, обращенной к Волконской, следует еще одно четверостишие, после которого во всех прежних изданиях Некрасова, вплоть до 1949 года, постоянно ставились точки, означавшие цензурный пробел. Уже много десятков лет за этими загадочными точками скрывалась не входившая в некрасовский текст наиболее сильная часть всей напутственной речи Пушкина:

Пускай долговечнее мрамор могил,
Чем крест деревянный в пустыне,
Но свет Долгорукой еще не забыл,
А Бирона нет и в помине.
(III, 70)

Эта строфа не только по своему содержанию, но и по своей интонации, по стилю, по звуку стиха является наиболее пушкинской, и горько думать, что она так долго была утаена от читателей.

Образ Волконской сближается здесь со страдальческим образом Натальи Долгорукой. Такое сближение делалось очень часто, особенно в декабристской среде. Долгорукая, шестнадцатилетняя дочь петровского фельдмаршала Шереметева, жившая в роскоши, последовала через три дня после свадьбы за своим мужем в сибирскую ссылку. Восемь лет спустя ее муж был привезен из Сибири в Москву и после пыток казнен временщиком Анны Иоанновны - Бироном. Вдова казненного ушла в монастырь, где и умерла через несколько лет.

Изображая трагическую судьбу ее мужа, поэт И. И. Козлов говорил:
Когда во всем он зрел измену,
Невеста юная одна
Ему осталася верна;
Его подругою, душою
С ним в ссылке целых восемь лет
Она жила. 44

Но, конечно, главная ценность новонайденного некрасовского четверостишия не в том, что Пушкин, беседуя с Волконской, вспоминает о судьбе Долгорукой, а в том, что он сближает образ царя Николая с образом одного из самых свирепых и гнусных палачей, каких только знает история, - Эрнеста Иоганна Бирона. Смысл этой пушкинской речи: жене декабриста - слава в потомстве, а ее палачу Николаю - бесславие, ненависть:

Но свет Долгорукой еще не забыл,
А Бирона нет и в помине.

Свободолюбец, гуманист, враг деспотизма - таков Пушкин в поэме Некрасова. Введя в поэму монолог Пушкина, обращенный к Волконской, Некрасов тем самым утверждал, что все домыслы фальсификаторов о «примирении» Пушкина с самодержавием являются клеветой на поэта.

Не забудем, что встреча с Волконской происходит в 1826 году, к которому многие биографы относили отречение Пушкина от его прежних убеждений и верований.

Отмечу кстати, что, хотя при изображении Пушкина Некрасов в своей поэме довольно близко придерживается текста известных записок Марии Волконской, речь Пушкина в этой поэме является созданием Некрасова. А те немногие строки, которые он заимствовал из записок Волконской, согреты такой теплотой, какая отсутствует в подлиннике.

У Волконской сказано без всяких эмоций:

«Пушкин говорил мне: «Я намерен писать труд о Пугачеве. Я отправлюсь на места, перевалю через Урал, последую дальше и явлюсь к вам в Нерчинские рудники просить пристанища». Он написал свою прекрасную работу, восхитившую всех, но не побывал в наших краях» 45 .

Здесь слышался даже как будто упрек. У Некрасова все это звучит по-другому. Волконская в его поэме говорит:

Поэт написал «Пугачева».
Но в дальние наши снега не попал.
Как мог он сдержать это слово. -
(III, 71)

то есть выражена уверенность в том, что, если бы не препятствия, чинимые властью, Пушкин непременно навестил бы в Сибири своих единомышленников и друзей - декабристов.

Некрасов был так уверен в лживости всех разговоров о капитуляции Пушкина перед самодержавной реакцией, так ценил его народолюбие, что в одном из вариантов поэмы «Кому на Руси жить хорошо» прославил его как одного из борцов за раскрепощение народа.

В черновом наброске «Сельской ярмонки» (то есть второй главы первой части поэмы «Кому на Руси жить хорошо») сравнительно недавно был обнаружен такой вариант:

Швырнув под печку Блюхера,
Форшнейдера поганого,
Милорда беспардонного
И подлого шута,
Крестьянин купит Пушкина,
Белинского и Гоголя.
.
То люди именитые,
Заступники народные,
Друзья твои, мужик!
(III, 476)

В устах Некрасова эти два слова, «народный заступник», всегда звучали наивысшей хвалой.

В то время как эстеты дворянского лагеря восхваляли Пушкина за пленительную «сладость стиха», за «изящество» поэтических форм, а критики писаревского толка порицали поэта за его мнимую приверженность самодержавному строю, Некрасов поднял свой голос в защиту Пушкина, прославляя его, наперекор установившимся мнениям, как демократа, как друга крестьян, как одного из «народных заступников».

Такое истолкование поэзии Пушкина и ее исторической роли было в те времена необычным и далеко опережало господствовавшие тогда взгляды.

Хотя приведенные строки остались среди черновых рукописей Некрасова, но мы имеем право ссылаться на них, так как здесь выражено то же отношение к Пушкину, какое проявилось и в поэме «Русские женщины», и в критических статьях и заметках Некрасова.

Всюду, во всех этих произведениях, Некрасов настойчиво, планомерно, упорно разоблачает легенды о Пушкине как о стороннике «искусства для искусства», носителе реакционных идей, везде он борется за подлинного Пушкина, такого, какого мы знаем и любим теперь.

У Некрасова был редкостный дар: он, как никто, умел восхищаться душевной красотой своих сподвижников. Вспомним созданные им хвалебные гимны, в которых он так благоговейно воспевает Белинского, Добролюбова, Шевченко, Чернышевского - плеяду дорогих ему «народных заступников»:

Учитель! перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени!
(II, 279)


Какой светильник разума угас!
.
(II, 200)

Его послал бог Гнева и Печали.
(II, 381)

Этими гимнами он стремился создать как бы некий пантеон для демократии, для ее будущих молодых поколений - пантеон ее героев и мучеников. Правда, по своей внешней форме то повествование о Пушкине, которое Некрасов ввел в поэму «Русские женщины», сильно отличается от гимнов Белинскому и его продолжателям. Но Пушкин, изображенный здесь, так обаятелен, так благороден, исполнен такой стойкой и мужественной любви к декабристам, так ненавидит их палача Николая, которого приравнивает к извергу Бирону, что этот образ поэта явно примыкает к тем образам борцов за народное счастье, которых Некрасов воспел в своих гимнах:

Великие, страдальческие тени,
О чьей судьбе так горько я рыдал,
На чьих гробах я преклонял колени
И клятвы мести грозно повторял.
(II, 255)

Противопоставляя Некрасова Пушкину, реакционные критики постоянно внушали читателям, что Некрасов - поэт без роду, без племени, без вчерашнего дня, бесконечно далекий от той многосложной и богатой словесной культуры, высшим олицетворением которой был Пушкин.

Один из этих критиков, реакционер В. В. Розанов, дошел до таких утверждений: «Некрасов - человек без памяти и традиции, человек без благодарности к чему-нибудь, за что-нибудь в истории. Человек новый и пришелец - это первое и главное. Он повел совершенно новую линию от «себя» и «своих», ни с чем и в особенности ни с кем не считаясь и не сообразуясь» 46 .

Увлекшись этой ошибочной мыслью, критик утверждал в своей статье, будто Некрасову даже не случалось читать Жуковского (!), будто он даже не слыхал о Козлове, Батюшкове, Веневитинове, Подолинском, Александре Одоевском (!).
Цель этой статьи ясна: представить величайшего из русских революционных поэтов каким-то Иваном Непомнящим, который будто бы не принял наследства от предков; показать на примере Некрасова, что созданный демократией поэт, в качестве «варвара», человека «низов», находится вне всяких влияний культуры. Так как те, кто изображали Некрасова человеком без традиций и предков, ссылались обычно на его юные годы, утверждая, будто он, провинциальный подросток, вошел в литературу как безродный дикарь, даже не подозревающий, что у литературы есть прошлое, я для опровержения этой неправды считаю вполне достаточным всмотреться в самые ранние стихотворения Некрасова.

В этих ранних стихах мы читаем:
Когда сверкнет звезда полночи
На полусонную Неву.
(I, 261)

Презря и суд глупца и хохот черни дикой, -
(I, 239)

и, конечно, не можем не прийти к убеждению, что семнадцатилетний Некрасов даже слишком громко свидетельствовал о своем подчинении поэтике и фразеологии Пушкина, ибо первый из приведенных отрывков представляет собой перепев знаменитого двустишия из «Вольности»:

Когда на мрачную Неву
Звезда полуночи сверкает, -

а во втором отпечатлелась строка из пушкинского сонета «Поэту»:

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, -

из чего следует, что такие невольные реминисценции произведений учителя были свойственны Некрасову в первые же годы его литературного творчества. Напомним, что стихи семнадцатилетнего Лермонтова тоже были полны «пушкинизмами». Впоследствии, когда для Некрасова миновала пора ученичества, подобные прямые заимствования стали, конечно, немыслимы, но, как видно из его позднейших стихов, он по-прежнему не расставался с поэзией Пушкина. Пушкин, если можно так выразиться, продолжал сопутствовать ему в его литературных трудах.

Стихи своего первого - сборника «Мечты и звуки» он украсил эпиграфами, заимствованными из пушкинской лирики:

Для сердца нужно верить.
(I, 241)

Забываю песни муз,
Мне моря сладкий шум милее.
(I, 260)

И одно из своих последних стихотворений, «Мать», написанное во время предсмертной болезни, он точно так же возглавил стихами из Пушкина:

Надо мной
Младая тень уже летала.
(II, 743)

В сказке о бабе-яге, написанной им в ранней юности, встречаются явные отголоски из пушкинских сказок, например:

Туча по небу бежит,
Месяц на небе горит.
(I, 329)

Но особенно ясно ощущается присутствие Пушкина в тех произведениях Некрасова, которые относятся к середине пятидесятых годов, когда благодаря новому изданию Пушкина Некрасов возобновил свое общение с великим поэтом.

Так, для одного из лучших своих стихотворений, написанных в этот период, «Праздник жизни - молодости годы. », он использовал словесную формулу пушкинского «Евгения Онегина»:

Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил.
(гл. 8-я)

В поэме «Саша», законченной в том же 1855 году, мы вспоминаем о Пушкине, читая такую строку:

Что же молчит мой озлобленный ум. -
(I, 111)

так как здесь опять-таки явная цитата из Пушкина, который в образе Евгения Онегина дал портрет человека двадцатых годов

С его озлобленным умом.
(Гл. 7-я)

Точно так же, когда в стихотворении «Чиновник» Некрасов пишет:

От «финских скал» до «грозного Кавказа», -
(I, 196)

когда один из персонажей его «Железной дороги» говорит, обращаясь к другому:

Или для вас Аполлон Бельведерский
Хуже печного горшка? -
(II, 205)

когда в юношеском стихотворении «Портреты» Некрасов уязвляет одного литератора строкою из «Евгения Онегина»:

Как Байрон, гордости поэт! -
(I, 374)

и отзывается о другом литераторе:

В крылах отяжелевший грач, -
(IX, 251)

перефразируя третью строку обнародованного как раз в то время в «Современнике» пушкинского стихотворения «Н. С. Мордвинову», - все эти, как и многие другие подобные, строки являются несомненными «пушкинизмами» в поэзии Некрасова (ср. последовательно у Пушкина: «От финских хладных скал до пламенной Колхиды»; «Кумир ты ценишь Бельведерский»; «Печной горшок тебе дороже»; «В крылах отяжелев, он небо забывал») 47 .

В стихах Некрасова и в его переписке встречается выражение «неотразимые обиды», то есть такие обиды, которые мы вынуждены выносить без протеста, не давая обидчику никакого отпора.

26 февраля 1870 года Некрасов писал А. М. Жемчужникову о неизбежности гневного чувства от тех «неотразимых общественных обид, под гнетом которых нам, то есть нашему поколению, вероятно, суждено и в могилу сойти» (XI, 165).

В поэме «Дедушка» (1870) Некрасов указывал, что «неотразимые обиды» вполне «отразимы»:

Взрослые люди - не дети,
Трус - кто сторицей не мстит!
Помни, что нету на свете
Неотразимых обид.
(III, 578)

Самое это выражение «неотразимые обиды» подсказано Некрасову Пушкиным, который в стихотворении «Воспоминание» писал:

Вновь сердцу наносит хладный свет
Неотразимые обиды.

Эту же пушкинскую словесную формулу вспомнил Некрасов позднее, в 1875 году, когда писал в сатире «Современники»:

Всё под гребенку подстрижено,
Сбито с прямого пути,
Неотразимо обижено.
(III, 147)

Теперь, когда вышло наконец из печати Полное собрание сочинений и писем Н. А. Некрасова, каждому легко убедиться, что и в критических статьях, и в рецензиях, и в фельетонах, и в водевилях, и в юмористических журнальных стихах Некрасов так часто обращается к Пушкину, так легко и свободно применяет во всякой, даже случайно подвернувшейся фразе ту или иную цитату из Пушкина, порою переосмысляя ее, так находчиво вводит в свою стихотворную речь целые фрагменты из Пушкина, что, читая его, обнаруживаешь буквально на каждом шагу, до какой степени крепко усвоено им все наследие Пушкина, как прочно вошло оно в его умственный обиход, какой драгоценной - и привычной! - собственностью стало оно для него.

Случалось, что разные части одной и той же цитаты из Пушкина служили Некрасову для двух стихотворений, совершенно различных по жанрам. Читая, например, такие стихи в его фельетоне «Новости» (1845):

И в действии пустом кипящий ум
Суров и сух, -
(I, 202)

мы не можем не вспомнить того же отрывка из «Евгения Онегина», откуда Некрасовым было заимствовано выражение «озлобленный ум». В этом отрывке Пушкин говорит о своем современнике:

С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно.
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.

Таким образом, двустишие Пушкина (замыкающее XXII строфу седьмой главы «Евгения Онегина») воспроизведено по частям в двух столь различных произведениях Некрасова, как фельетон «Новости» и поэма «Саша».

Однако из сказанного вовсе не следует, что Некрасов, великий новатор, самобытнейший из русских поэтов послепушкинской эпохи, идейный вождь революционной демократии шестидесятых годов, был, так сказать, пленником Пушкина, его подражателем, подобно десяткам таких эпигонов, как, например, Подолинский, Бернет, Бороздна, Тимофеев, Алмазов.

Нет, преклоняясь перед поэзией Пушкина как перед одной из национальных святынь, свидетельствующих о величии русского народного гения, Некрасов никогда не забывал, что содержание и направление его собственной поэзии иное.

Поэт-разночинец, он сознавал себя выразителем нового, высшего этапа в развитии русской революции.

Поэтому мы очень ошиблись бы, если бы стали изображать дело так, будто некрасовская поэзия есть прямое и непосредственное продолжение пушкинской. И по своему мировоззрению и по эстетическим основам своего творчества Пушкин и Некрасов являются представителями двух разных периодов в русском освободительном движении.

Пушкин представитель первого - декабристского - периода; Некрасов представитель второго - разночинского.

Как ни восхищался Некрасов недосягаемой красотой и гармонией поэзии Пушкина, все же он понимал, что поэзия новой эпохи требует других сюжетов, другого стиля, других интонаций и ритмов.

К этому пониманию пришел он не сразу. В его творческой эволюции был такой недолгий период, когда он, уже зрелым поэтом, сделал было попытку, в интересах своей «гражданской» поэзии, использовать пушкинский стиль - пушкинскую ритмику и лексику. Я говорю о его поэме «Несчастные», над которой он начал работать в 1855 году. Стиль поэмы характеризуется именно тем, что ее типично некрасовская тема - прославление революционера, погибающего в Сибири на каторге, - разработана в пушкинских формах. Конечно, пушкинские формы являются лишь одним из элементов поэтического стиля «Несчастных», но этот элемент здесь гораздо заметнее и, так сказать, преднамереннее, чем в других произведениях Некрасова. Здесь Некрасов с особенным блеском проявил немалое свое мастерство в области пушкинских форм:

И смерти лишь она алкала,
Когда преступная нога,
Звуча цепями, попирала
Недружелюбные снега.
(II, 27)

В этом четверостишии «Несчастных» и фактура стиха, и система эпитетов - все отзывается Пушкиным (времен «Братьев разбойников» и «Кавказского пленника»). Вообще в некрасовских ямбах эпитеты гораздо «романтичнее», чем в его анапестах, амфибрахиях, дактилях. Здесь, в поэме «Несчастные», поэт не раз выбирает сочетания слов, которые были издавна свойственны пушкинской школе: здесь и «пышный мавзолей» (II, 32), и «чаши круговые» (II, 18), и «седые туманы» (II, 39), и «призрак роковой» (II, 36), и «гробовые двери» (II, 37), и «трудолюбец венценосный» (II, 33), и «обычная чреда» (II, 38), и «славный жребий» (II, 32), и «чудный лик» (II, 33), и «чудное мечтанье» (II, 37) и т. д.

Некоторые строки «Несчастных» звучат таким типично пушкинским ямбом, что воспринимаются как цитаты из Пушкина:

Красою блещут небеса.
(II, 17)

Кому судьба венец готовит.
(II, 25)

Свою хранительную тень.
(II, 30)

Его святую долговечность.
(II, 31)

Даже архаизмы в этой поэме типично пушкинские: «стары годы» (II, 19), «стогны» (II, 22), «страж бессменный» (II, 26), «гробовая сень» (II, 27) и т. д. В самом начале поэмы Некрасов даже делает ссылку на Пушкина, на его «Руслана и Людмилу»:

Но в сказке витязь благородный
Придет - волшебника убьет
И клочья бороды негодной
К ногам красавицы свободной
С рукой и сердцем принесет.
(II, 17)

Легко объяснить такое тяготение к пушкинской лексике воздействием только что вышедших в то время в шеститомном издании «Братьев разбойников», «Бахчисарайского фонтана», «Цыган».

Но, конечно, для нас важно не то, что Некрасов вполне сознательно поставил себе целью приблизиться к пушкинской форме стиха, а то, что он использовал эту драгоценную форму для своей собственной революционно-демократической темы, для прославления народного трибуна, политического бойца, агитатора, мечтающего о близком восстании.

Изучение некрасовских рукописей приводит нас к твердой уверенности, что в образе сосланного в Сибирь каторжанина, которого товарищи-ссыльные прозвали «Кротом», Некрасов воплотил некоторые черты своего учителя и друга - Белинского. Крот - это Белинский на каторге, и главная идея поэмы заключается в том оптимистическом убеждении автора, что русский народ, даже в условиях рабства и каторги, чрезвычайно восприимчив к революционной проповеди своих просветителей:

Не вдруг мы поняли его,
Но он учить не тяготился -
Он с нами братски поделился
Богатством сердца своего!
Забыты буйные проказы,
Наступит вечер - тишина,
И стали нам его рассказы
Милей разгула и вина.
.
Он говорит, ему внимаем,
И, полны новых дум, тогда
Свои оковы забываем
И тяжесть черного труда.
(II, 29, 33)

Вот какую тему, чрезвычайно актуальную для первоначального периода шестидесятых годов, попытался Некрасов облечь в форму заново прозвучавших тогда пушкинских южных поэм. Каторга, например, изображена здесь в романтическом стиле двадцатых годов: «зубовный скрежет», «подземелье», «оковы». О каторжниках сказано так:

В них сердце превратилось в камень,
Навек оледенела кровь. -
(II, 29)

и сами они говорят о себе: «томимся гладом» (II, 34), «почием от труда» (II, 34), и те нары, на которых «почиют» они, выспренне именуются «ложем» (II, 37).

Вообще это не столько ссыльнокаторжные, сколько типичные «пленники», «изгнанники», «невольники», «колодники», «узники», порожденные пушкинской школой двадцатых годов, - близкие родственники «братьев разбойников».

Работая над созданием этой поэмы и изображая в ней предсмертные видения революционера Крота, умирающего в сибирской неволе, Некрасов написал в первоначальном варианте:

Восторг в очах его сиял.
(II, 545)

Едва была написана эта строка, он, должно быть, и сам с удивлением заметил, что она не его, а Пушкина - из «Египетских ночей»:

Его ланиты
Пух первый нежно отенял;
Восторг в очах его сиял.

В черновой рукописи Некрасов сделал было ссылку на Пушкина, но потом зачеркнул этот стих и заменил его собственным:

Восторгом взор его сиял.
(II, 38)

Тождество исчезло, но разительное сходство осталось, и такие случаи были у него в то время нередки.

Воспроизводя, например, беседы, которые в сибирской тюрьме вел герой «Несчастных» со своими товарищами, Некрасов между прочим писал:

О ней, о родине державной,
Он говорить не уставал:
То жребий ей пророчил славный,
То старину припоминал, -
Кто в древни веки ею правил.
(II, 32)

«Древни веки» - здесь несомненная реминисценция Пушкина:

Чей в древни веки парус дерзкий
Поработил брега морей.
(«Родословная моего героя»)

Слово «правил» здесь тоже подсказано Пушкиным:

В начале жизни мною правил.
(«Евгений Онегин», гл. 4-я, I)

Совпадения на первый взгляд незначительные, но они очень рельефно показывают, на каком глубочайшем невежестве основано было распространявшееся реакционными эстетами мнение, будто поэзия Некрасова есть, так сказать, антипушкинская, будто вся она обусловлена отрицанием Пушкина, отказом от Пушкина, пренебрежением к его эстетическим заветам и принципам, разрушением его поэтических форм.

Характерно, что даже Тургенев, в позднейшее время так отрицательно относившийся к поэзии Некрасова, все же не раз отмечал в стихотворениях Некрасова элементы пушкинского стиля.

По поводу некрасовского стихотворения «Муза» Тургенев писал ему 23 ноября 1852 года: «. скажу тебе, Некрасов, что твои стихи хороши. первые 12 стихов отличны и напоминают пушкинскую фактуру» 48 .

И через несколько лет - о стихотворении Некрасова «Давно - отвергнутый тобою. »:

«Стихи твои «К**» просто пушкински хороши, - я их тотчас на память выучил» 49 .

«Пушкинская фактура» была для Тургенева эстетическим мерилом поэзии.

В поэме «Несчастные» есть немало страниц, которые можно назвать превосходными. Некоторые части поэмы обнаружили в Некрасове живописца огромной изобразительной силы (картины Петербурга, деревни, провинциального городка, образ Крота и т. д.), и все же Некрасов был прав, когда очень скоро почувствовал, что не в этом, пусть и очень умелом, воспроизведении стилистики Пушкина лежит его творческий путь, а в собственной, вполне самобытной, подлинно некрасовской речи, которая, конечно, не могла бы сложиться без усвоения пушкинских традиций, - но более сложного, более глубокого (как это выразилось в его «Железной дороге», в «Орине, матери солдатской», в «Кому на Руси жить хорошо»).

Характерно, что в «Несчастных» наряду с «пушкинизмами» встречаются типичные обороты Некрасова:

Начальство к нам добрее стало,
.
И хорошо аттестовало.
(II, 34)

ты был всегда
Ареной деятельной силы.
(II, 19)

На фоне этой некрасовской фразеологии «пушкинизмы» выступают особенно явственно.

После создания «Несчастных» (и поэмы «Тишина») Некрасов окончательно понял, что революционно-демократическая тема для своего воплощения требует соответствующей формы. Эта форма к началу шестидесятых годов достигла в некрасовском творчестве высшего своего совершенства. Она органически связана с мировоззрением эпохи и всесторонне определяется им.

В истории русской поэзии Некрасов был одним из самых смелых новаторов, и в то же время он хорошо понимал, что для того, чтобы стать поэтом молодой демократии, создающей новую культуру, нужно глубоко усвоить все лучшие завоевания старой.

Преклоняясь перед могуществом пушкинской поэтической речи, он, как мы только что видели, счел необходимым использовать это могущество для служения задачам, выдвинутым новой эпохой.

Один из отрывков «Несчастных» в рукописи даже имеет подзаголовок: «Подражание Пушкину» (II, 630).

Непосредственно вслед за «Несчастными» Некрасов написал (опять-таки пушкинским ямбом) поэму «Тишина», где тоже есть немало «пушкинизмов»: «Нет отрицанья, нет сомненья» (II, 42); «Опять ты сердцу посылаешь успокоительные сны» (II, 43); «Твердыня, избранная славой» (II, 44) и т. д.

То была кратковременная, хотя и очень плодотворная, стадия в развитии некрасовского стиля, так как, только пройдя ее, он убедился, что для выражения чувств и мыслей закрепощенного трудового народа, пробуждавшегося к революционной борьбе, нужна была другая литературная форма, которую он и выработал окончательно в ближайшие годы. В этой форме уже нет и следов реставрации пушкинского стиля.

Выше было сказано о группе исследователей, которые утверждали, будто Некрасов пользовался каждой возможностью, чтобы противопоставлять свое творчество пушкинскому. Это у них называлось «полемикой Некрасова с Пушкиным», причем в своих статьях они обильно цитировали такие стихотворения Некрасова, которые на поверхностный взгляд можно было и в самом деле считать антипушкинскими. Но только на поверхностный взгляд. Стоит внимательно вглядеться в каждый из этих якобы «антипушкинских» текстов Некрасова, и станет ясно, что все они вместе и каждый в отдельности еще сильнее подчеркивают его связь со своим великим предшественником и в то же время свидетельствуют о его самобытности.

Впервые эта полемика наметилась с достаточной ясностью в некрасовском стихотворении «Муза» (1851), построенном как антитеза той Музе, которую юный Пушкин изобразил в виде веселой, благодушной волшебницы, склоняющейся над колыбелью ребенка и поющей ему сладкозвучные песни:

Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила.
(«Наперсница волшебной старины»)

Образу Музы в четверостишии Пушкина сопутствуют, как мы видим, следующие конкретные образы:

1) «колыбель»,
2) «пленительные напевы»,
3) «пелены»,
4) «свирель».

Все эти четыре образа Некрасов использовал, чтобы ими охарактеризовать - по контрасту - свою революционную Музу. Четыре образа - четыре антитезы, расположенные в том же порядке, что и в стихотворении Пушкина. Раньше всего «колыбель». Муза Некрасова не качает ее, а сотрясает в припадке исступленного бешенства:

Предавшись дикому и мрачному веселью,
Играла бешено моею колыбелью,
Кричала: «мщение!» - и буйным языком
На головы врагов звала Господень гром!
(I, 62)

Следующий пушкинский образ - «напев» («Мой юный слух напевами пленила»). У Некрасова и здесь антитеза:

Она певала мне - и полон был тоской
И вечной жалобой напев ее простой.
(I, 61)

Дальше в полном соответствии с четверостишием Пушкина следуют образы: «пелены» и «свирель», причем характерно, что пушкинские «пелены» у Некрасова превратились в «пеленки»:

Слетая с высоты, младенческий мой слух
Она гармонии волшебной не учила,
В пеленках у меня свирели не забыла.
(I, 61)

Полемичность этих стихов несомненна. Некрасов действительно воспользовался этим образом пушкинской Музы, чтобы показать, до какой степени его, некрасовская, Муза не похожа на пушкинскую.

Но мы торопимся тут же отметить: это противопоставление ослаблено тем обстоятельством, что Муза, изображенная Пушкиным, - не богиня олимпийских высот, а, пожалуй, такая же «плебейка», как и Муза Некрасова. В том же стихотворении Пушкин говорит о ней так:

Я ждал тебя; в вечерней тишине
Являлась ты веселою старушкой
И надо мной сидела в шушуне,
В больших очках и с резвою гремушкой.

Обе Музы равно не похожи на величественных античных богинь. Образы обеих сильно снижены. Обе равно нарушают аристократический литературный канон. Говоря фигуральным языком той эпохи, такому всеобъемлющему поэту, как Пушкин, подчинялись равно все музы, и одна из них сродни некрасовской, такая же бичующая, такая же гневная, - та, к которой Пушкин взывал:

О муза пламенной сатиры!
Приди на мой призывный клич!
Не нужно мне гремящей лиры,
Вручи мне Ювеналов бич!

Эта сатирическая муза - прямая предшественница музы Некрасова 50 .

Второй случай полемики с Пушкиным в знаменитом диалоге Некрасова «Поэт и гражданин», где многие строки явно перекликаются с пушкинским стихотворением «Поэт и толпа» («Чернь»).

Диалог был написан в 1855-1856 годах, во время самых шумных кривотолков, вызванных новым изданием Пушкина, и появился в виде предисловия к стихам, вошедшим в первую книгу Некрасова.

Хотя целью «Поэта и гражданина» является опровержение реакционных лозунгов эстетической критики, ценившей в Пушкине превыше всего «сладкозвучие», Некрасов с самого начала подчеркивает, что оба спорящих, и гражданин и поэт, равно восхищаются красотой и музыкальностью поэзии Пушкина, ее непревзойденными звуками. Поэт восклицает с восторгом:

и Гражданин вполне соглашается с ним:

Да, звуки чудные. ура!
.
И я восторг твой разделяю.
(II, 8-9)

Но смаковать сладкозвучие пушкинской поэзии как некую абсолютную ценность, безотносительно к идейному ее содержанию, значило, по мысли Некрасова, унижать и порочить ее. Сладкозвучия умели достигнуть и те эпигоны Пушкина - Тимофеевы, Губеры, Бернеты, Стромиловы, - которые, по свидетельству самого же Некрасова, прошли по литературе, как тени, не оставив в ней никакого следа.

И нам от лир их сладкострунных
Осталась память лишь одна, -

иронически писал о них Некрасов еще в 1854 году (IX, 239).

Главным козырем реакционных эстетов в их борьбе с демократическим пониманием Пушкина были строки из стихотворения «Поэт и толпа»:

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.

Все статьи либеральных и консервативных журналов, вызванные анненковским изданием 1855 года, ставили эти стихи в основу своего истолкования Пушкина, сводя к ним сущность его многообразного гения.

Некрасов понимал, что творческим подвигом всей своей жизни сам Пушкин опроверг декларацию о мнимой отрешенности людей искусства от «житейского волненья» и «битв».

Но так как эти пушкинские строки, оторванные от той обстановки, в которой они были созданы, стали именно тогда, в середине пятидесятых годов, боевым кличем реакционных фальсификаторов Пушкина, Некрасов счел необходимым в «Поэте и гражданине» противопоставить той декларации «чистого искусства», которую они приписывали Пушкину, свое революционно-демократическое понимание целей искусства.

Диалог этот можно понять до конца именно в связи с тогдашними статьями Каткова, Дружинина, Анненкова, прославлявшими Пушкина как представителя чистой эстетики.

Некрасов восстает против тех, кто пытался использовать стихотворение Пушкина для оправдания антиобщественной и безыдейной поэзии. Он напоминает, что наступила грозовая эпоха:

Гроза шумит.
(II, 12)

гром ударил; буря стонет
И снасти рвет, -
(II, 10)

и что в такую эпоху «сладкие звуки», выдвигаемые в качестве самоцели, являются сугубым преступлением. Слагатели «сладких звуков» вызывают в нем такое же чувство, как воры, казнокрады и взяточники. В гневе он ставит современных ему «сладких певцов» на одну доску с мошенниками:

Одни - стяжатели и воры,
Другие - сладкие певцы.
(II, 10)

В противовес пушкинской строфе о назначении поэта Некрасов от лица демократии выдвигает призыв:

Будь гражданин! служа искусству,
Для блага ближнего живи,
Свой гений подчиняя чувству
Всеобнимающей Любви.
(II, 11)

Показательно, что, обличая ненавистных ему адептов «чистой» поэзии, Некрасов к самому Пушкину относится с неизменным восторгом и трижды в этих стихах именует его солнцем поэзии:

Нет, ты не Пушкин. Но покуда
Не видно солнца ниоткуда.
(II, 9)

Заметен ты,
Но так без солнца звезды видны.
(II, 9)

В духе той же метафоры поэты пятидесятых годов, по сравнению с солнцем - Пушкиным, представляются Некрасову убогими факельщиками, светочи которых так тусклы, что кажутся дрожащими искрами. О факеле, к которому приравнивается литературное творчество участвующего в этом диалоге Поэта, Гражданин говорит в том же стихотворении так:

Дрожащей искрою впотьмах
Он чуть горел, мигал, метался,
Моли, чтоб солнца он дождался
И потонул в его лучах! -
(II, 9)

то есть чтобы снова явился равный Пушкину великий поэт - поэт-солнце, на этот раз из рядов демократии.

Присущее Некрасову живое чувство исторических эпох сказалось и в «Поэте и гражданине». Стихи Пушкина, бесспорно, прекрасны, говорит он в этом диалоге, но нынче другая эпоха:

Ты знаешь сам,
Какое время наступило, -
(II, 7)

время ураганов и гроз: «не время песни распевать». Было бы противоестественно, если бы новая грозовая эпоха не потребовала качественно новой поэзии. Пусть эта новая поэзия, по сравнению с пушкинской, будет «чужда красоте», Гражданин (то есть типичный человек шестидесятых годов) все же, по утверждению Некрасова, принимает ее к сердцу ближе, чем чьи бы то ни было другие стихи:

Но, признаюсь, твои стихи
Живее к сердцу принимаю.
(II, 9)

Здесь опять-таки не столько полемика с Пушкиным, сколько противопоставление дворянской эпохи разночинским шестидесятым годам. В третий раз Некрасов счел необходимым противопоставить свое творчество пушкинскому в той самой поэме «Несчастные», где, как уже было сказано, он по ритмике, по стилю, по звуку стиха более всего приближается к Пушкину. Там изображен Петербург, и с первых же строк Некрасов сравнивает свое восприятие самодержавной столицы с пушкинским.

Петербург в «Медном всаднике» строен, роскошен, горделив и прекрасен:

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный.
.
Люблю воинственную живость
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней
Однообразную красивость.

Напомнив эти пушкинские строки, Некрасов заявляет вначале, что, очарованный ими, он отнюдь не собирается спорить с великим поэтом:

О город, город роковой!
С певцом твоих громад красивых,
Твоей ограды вековой,
Твоих солдат, коней ретивых
И всей потехи боевой,
Плененный лирой сладкострунной,
Не спорю я: прекрасен ты
В безмолвьи полночи безлунной,
В движеньи гордой суеты!
(II, 19)

Петербург, изображенный в «Несчастных», - это, так сказать, изнанка того парадного, величавого города, который изображен в «Медном всаднике». Изнанка, которой не видят, не знают «богатые, надменные, праздные» жители великолепных аристократических улиц и которая так близко знакома

голодным, больным,
Озабоченным, вечно трудящимся, -
(II, 211)

тем, кого Некрасов называет «петербургскою голью».

Еще юношей он на себе испытал, что, в сущности, есть два Петербурга:

Столица наша чудная
Богата через край,
Житье в ней нищим трудное,
Миллионерам - рай, -
(I, 175)

или, как выразился он тогда же в одной прозаической повести: есть в Петербурге «несчастливцы, которым нет места даже на чердаках и в подвалах, потому что есть счастливцы, которым тесны целые домы. » (VI, 262).

Глазами этих «голодных», «вечно трудящихся» он глядит на пышное великолепие столицы, воспетое в «Медном всаднике», и когда встречает здесь строку:

И блеск, и шум, и говор балов, -

откликается на нее такими стихами:

Не в залах бальных,
Где торжествует суета,
В приютах нищеты печальных
Блуждает грустная мечта.
(II, 20)

И той строке Пушкина, где говорится о здоровом румянце веселящихся столичных красавиц:

Девичьи лица ярче роз, -

он противопоставляет в своей поэме такие стихи:

Как будто появляться вредно
При полном водвореньи дня
Всему, что зелено и бледно,
Несчастно, голодно и бедно,
Что ходит, голову склоня!
(II, 21)

Подчеркиванием этих контрастов Некрасов стремился представить читателям картины Петербурга «вечно трудящихся» и тем самым указать на отличительную особенность своего собственного направления в поэзии. Конечно, полемика с Пушкиным здесь налицо, но нельзя же забывать, что в «Медном всаднике» представлен не только Петербург богачей - бальный, ликующий, парадный, торжественный. Там есть и другой Петербург - неприглядный, будничный:

Почти у самого залива -
Забор некрашеный да ива
И ветхий домик; там оне,
Вдова и дочь, его Параша,
Его мечта.

И разве не созвучны с некрасовскими эти пушкинские строки о хмуром, ветреном, дождливом, ночном Петербурге:

Дышал
Ненастный ветер. Мрачный вал
Плескал на пристань, ропща, пени
И бьясь об гладкие ступени,
Как челобитчик у дверей
Ему не внемлющих судей.
Бедняк проснулся. Мрачно было.
Дождь капал, ветер выл уныло,
И с ним вдали во тьме ночной
Перекликался часовой.

Разве герой «Медного всадника», несчастный мелкий чиновник, «Евгений бедный», «смиренный Евгений» не живет в «приюте нищеты»? Разве сам Пушкин не противопоставляет в поэме этих «приютов нищеты» «дворцам и башням»?

Можно ли в «Медном всаднике» видеть апофеоз великосветской и военной столицы? Ведь смысл поэмы заключается именно в том, что против феодальной твердыни взбунтовался полунищий, загубленный ею Евгений.

Если бы этот Евгений остался в живых, он через десять - двенадцать лет сделался бы типичным героем городской поэзии Некрасова. Другого жизненного пути у него не было. В сороковых годах это был бы тот «бедный чиновник», которого так сочувственно изображала тогда гоголевская школа и который говорит о себе в одном из ранних стихотворении Некрасова:

Запуганный, задавленный,
С поникшей головой,
Идешь как обесславленный,
Гнушаясь сам собой.
(I, 15)

В сороковых годах, к тому времени, как Некрасов стал певцом «Евгениев бедных», их число чрезвычайно умножилось. Они заполнили собой канцелярии всех департаментов и превратились в массовое, гуртовое явление. Город отнял у них даже личность, что не раз отмечалось Некрасовым:

Завтра дежурные нас обойдут,
Саваном мертвых накроют,
Счетом в мертвецкий покой отнесут,
Счетом в могилу зароют, -
(I, 137)

говорит один из этих «Евгениев бедных» в некрасовском стихотворении «В больнице». «Много их там гуртом отпевалось», - говорит о них в другом стихотворении Некрасов (II, 63).

Евгений из «Медного всадника» - литературный предтеча всей этой несметной толпы неприкаянных, полураздавленных, озлобленных некрасовских тружеников, разночинской демократии огромного города. Типичные городские персонажи Некрасова, - такие, как, например, герой «Филантропа», - все до единого - ближайшие потомки Евгения, те самые, об одном из которых Некрасов пророчествовал в тех же «Несчастных»:

Пройдут года в борьбе бесплодной,
И на красивые плиты,
Как из машины винт негодный,
Быть может, брошен будешь ты?
(II, 21)

Так что «Несчастные» никоим образом не являются полною антитезою «Медного всадника». Те строки этой поэмы, в которых можно видеть полемику с Пушкиным, желание возразить ему, опровергнуть его, оказываются в то же самое время дальнейшим развитием его трагической темы, продолжением и подтверждением его мучительных дум о судьбах «маленьких людей», удушаемых городом в условиях самодержавного строя.

Одним из самых наглядных примеров внутренней несостоятельности эстетских противопоставлений Некрасова Пушкину является неизданное письмо А. А. Фета к автору дилетантских стихов Константину Романову:

«Читаешь стих Некрасова:
Купец, у коего украден был калач, -
и чувствуешь, что это жестяная проза. Прочтешь:
Для берегов отчизны дальной, -
и чувствуешь, что это золотая поэзия».

На первый взгляд противопоставление кажется вполне убедительным, но и оно начисто опровергается фактами.

Факты же заключаются в том, что строка, приведенная Фетом, заимствована из той группы стихотворений Некрасова, которая объединена общим заглавием «На улице», а там, как известно, есть такие стихи:

Вот идет солдат. Под мышкою
Детский гроб несет детинушка.
(I, 59)

Читая эти стихи, невозможно не вспомнить другие стихи о таком же гробике и таком же отце:

Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка
И кличет издали ленивого попенка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил.

Автор этого стихотворения - Пушкин. Дело не только в том, что образ отца, несущего под мышкой гроб младенца, совпадает у Некрасова с пушкинским. Главное, весь тон этого пушкинского стихотворения «некрасовский»; если не знать, что стихи о гробике написаны Пушкиным, их можно принять за некрасовские. В них тоскливое негодование - некрасовское негодование на убожество, жестокость, безвыходность тогдашнего русского быта:

Румяный критик мой, насмешник толстопузый,
Готовый век трунить над нашей томной музой,
Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,
Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозем, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? где темные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Два только деревца, и то из них одно
Дождливой осенью совсем обнажено,
И листья на другом, размокнув и желтея,

Чтоб лужу засорить, ждут первого Борея.
И только. На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед,
Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка
И кличет издали ленивого попенка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил.

В «проклятой хандре» Пушкина, в его скорби при виде разоренной деревни уже предчувствуется некрасовская «злоба и желчь».

Самая эта манера - давать перечень удручительных образов, чтобы выразить свою боль о неустройстве и мерзости окружающей жизни, - впоследствии стала типично некрасовской.

Перечтите хотя бы стихотворение Некрасова «Утро»:

Бесконечно унылы и жалки
Эти пастбища, нивы, луга,
Эти мокрые, сонные галки,
Что сидят на вершине стога;

Эта кляча с крестьянином пьяным,
Через силу бегущая вскачь
В даль, сокрытую синим туманом,
Это мутное небо. Хоть плачь! -
(II, 359)

и вы увидите, до какой степени оно родственно болдинскому стихотворению Пушкина.

Пушкин в вышеприведенном отрывке не только не является антиподом Некрасова, но, напротив, он его предшественник, его вдохновитель, близкий ему даже по стилю, даже по «фактуре стиха».

Если бы Фет был более объективен, он увидел бы, что тому стихотворению Некрасова, которое он назвал «жестяным», вполне соответствует столь же «жестяное» стихотворение Пушкина.
v Пушкин в своем всеобъемлющем творчестве отнюдь не пренебрегал этой «жестью», а, напротив, пользовался ею для многих сюжетов, которые так или иначе предваряли сюжеты Некрасова.

Эстеты негодовали, когда Некрасов вводил в свою лирику такие «низкие» слова, как «микстура», «брюки», «администрация», «гарантия», «субсидия», «акционерная компания», «портфель», и неизменно апеллировали в этих случаях к высокой поэзии Пушкина.

Эстеты предпочитали забывать, что сам Пушкин в свое время подвергался таким же нападкам за такое же «снижение» высокого стиля. Прочитав в «Евгении Онегине», что Ларины, уезжая в Москву, повезли с собою в трех кибитках

Кастрюльки, стулья, сундуки
Варенье в банках, тюфяки,
Перины, клетки с петухами,
Горшки, тазы. -
(гл. VII)

критик «Северной пчелы» глумился над этим тяготением к «низменным» образам:

«Мы не думали, чтобы сии предметы могли составлять прелесть поэзии и чтобы картина горшков и кастрюль. была так приманчива», - то есть говорил то самое, что говорили, опираясь на мнимого Пушкина, хулители Некрасова в сороковых и пятидесятых годах.

Этот критик был, так сказать, прототипом всех тех эстетов дворянского лагеря, которые лет двадцать спустя поносили Некрасова за такие же грехи против «высокой» поэзии и неизменно в пример ему ставили Пушкина.

Когда в 1845 году в «Петербургском сборнике» появилась некрасовская «Колыбельная песня», один из бывших приятелей Пушкина, «прекраснодушный» и «высокодумный» Плетнев, почему-то считавший себя блюстителем пушкинских традиций в изящной словесности, пришел в ужас от этого сборника и главным образом от стихотворения Некрасова и выразил свое негодование так:

«Мы желали бы знать, для кого все это печатается. Неужели есть жалкие читатели, которым понравится собрание столь грязных исчадий праздности? Это последняя ступень, до которой могла упасть в литературе шутка, если только не преступление назвать шуткой то, чего нельзя назвать публично собственным именем» 51 .

Между тем, крича о кощунственном отношении Некрасова к «высокой» поэзии, Плетнев позабыл, что лет за пятнадцать до этого Пушкин не менее страстно, чем Некрасов, восставал против «высоких» поэтических штампов и возмущал закоренелых эстетов демонстративной прозаичностью речи.

Вспомним, например, пародию Пушкина на «Божественную комедию» Данте:

И лопал на огне печеный ростовщик.
.
Тогда услышал я (о диво!) запах скверный,
Как будто тухлое разбилося яйцо.
.
Я, нос себе зажав, отворотил лицо.

Так что, если Плетнев считал нужным вопить о кощунственном отношении Некрасова к «высокой» поэзии, ему следовало бы лет за пятнадцать до этого возмутиться такими же святотатственными поступками Пушкина 52 .

Вспомним хотя бы стихи:

таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).

В последних числах сентября
(Презренной прозой говоря).

И кто знает, если бы в «Графе Нулине» не было этой нарочитой прозаической интонации и нарочито прозаической даты, мог ли бы Некрасов с такой смелостью начать свое обращение к Музе «антипоэтическими», простыми словами:

Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную.

Этот «вчерашний день» в самом близком родстве с пушкинскими «последними числами сентября».

Когда Н. Н. Раевский писал Пушкину в 1825 году: «Вы окончательно утвердите у нас тот простой и естественный язык, который наша публика еще плохо понимает. Вы окончательно сведете поэзию с ходуль» 53. - он очень точно определил то важнейшее, что воспринял у Пушкина Некрасов для своей революционно-демократической поэзии.

Старозаветные критики Пушкина считали «низкими» и «бурлацкими» такие слова, как «усы», «нос», «ноздри», «визжать», «щека», «девчонка», «вставай», «рукавица» и т. д. Критик издававшегося Каченовским «Вестника Европы» возмущался такими «неприличными» в «порядочном обществе» стихами «Руслана и Людмилы», как:

Не то - шутите вы со мною -
Всех удавлю вас бородою!

И с комическим негодованием цитировал оттуда такие стихи:

Объехал голову кругом
И стал пред носом молчаливо;
Щекотит ноздри копием.

«Но увольте меня, - восклицает он, - от подробностей, позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: здорово, ребята! - неужели бы стали таким проказником любоваться?»

Так что, когда Некрасов, наряду со словами так называемого «высокого стиля», дерзостно вводил в свои стихи «низкую», уличную, биржевую, газетную, мещанскую речь, не говоря уже о речи крестьян, защитники «благородных» традиций поэзии напрасно взывали к якобы священной для них «тени великого Пушкина», который, по их мнению, «никогда не допустил бы такого кощунства».

Здесь они опять-таки имели в виду искусственно препарированного, мнимого Пушкина, потому что подлинный Пушкин - великий поэт-реалист, преобразователь языка, обновитель поэзии - сам, особенно в конце жизни, большим и уверенным шагом шел к тому «низкому», «прозаическому», «разговорному» слогу, к той демократической лексике, к тем свободным, естественным, живым интонациям, которые нынче по праву носят название некрасовских.

Когда Белинский приветствовал первые демократические стихотворения Некрасова за то, что «это не стишки к деве и луне», за то, что в них много реалистической «дельности», он, в сущности, хвалил их за те же достоинства, какие незадолго до этого так высоко оценил во многих стихотворениях Пушкина. Как сочувственно прослеживал Белинский эту линию в поэзии Пушкина, даже в тех случаях, если она намечалась лишь в отдельных словах его ранних стихов, показывают, например, такие отзывы:

«В одном послании, - писал Белинский в четвертой статье, посвященной Пушкину, - он (Пушкин. - К. Ч.) говорит:

Устрой гостям пирушку;
На столик вощаной
Поставь пивную кружку
И кубок пуншевой.

За исключением Державина. из поэтов прежнего времени никто не решился бы говорить в стихах о пивной кружке, и самый пуншевой кубок каждому из них показался бы прозаическим: в стихах тогда говорилось не о кружках, а о фиалах, не о пиве, а об амброзии и других благородных, но не существующих на белом свете напитках. Затеяв писать новгородскую повесть «Вадим», Пушкин, в отрывке из нее, употребил стих: «Но тын оброс крапивой дикой». Слово тын, взятое прямо из мира славянской и новгородской жизни, поражает сколько своею смелостью, столько и поэтическим инстинктом поэта. Из прежних поэтов едва ли бы кто не испугался пошлости и прозаичности этого слова» 54 .

В тех же статьях он восхищается смелостью Пушкина, не побоявшегося никаких прозаизмов.

«Что, например, может быть прозаичнее, - спрашивал Белинский, - выезда в санях модного франта в сюртуке с бобровым воротником? Но у Пушкина это поэтическая картина:

Уж тёмно; в санки он садится.
«Пади! пади!» раздался крик.
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник» 55 .

Подчеркивая в статье пятой, что для Пушкина не было так называемой низкой природы, что «он не затруднялся никаким сравнением, никаким предметом, брал первый попавшийся ему под руку, и все у него являлось поэтическим, а потому прекрасным и благородным», Белинский заключил свою мысль следующим знаменательным утверждением:

«Тот еще не художник, которого поэзия трепещет и отвращается прозы жизни, кого могут вдохновлять только высокие предметы. Для истинного художника - где жизнь, там и поэзия» 56 .

Перечитывая эти строки Белинского и многие другие, подобные им, мы не должны забывать, что они-то и формировали тогда творческую личность молодого Некрасова.

Некрасов не только по напечатанным журнальным статьям и рецензиям знакомился с проповедью великого критика: ему выпало редкое счастье слышать эту проповедь от самого Белинского. В беседах и спорах с друзьями Белинский без обиняков, во всеуслышание высказывал то, о чем в журнальных подцензурных статьях был вынужден говорить лишь намеками, а чаще молчать.

Нет сомнения, что юный поэт, чуть не ежедневно посещавший Белинского в то самое время, когда писались эти статьи о Пушкине, слышал от Виссариона Григорьевича такие устные комментарии к ним, появление которых немыслимо было в тогдашней печати.

Когда двадцатидвухлетний Некрасов писал в 1843 году в одной из незаконченных своих повестей, что «содержание поэзии истинного поэта должно обнимать собою все вопросы науки и жизни, какие представляет современность», что «поэт настоящей эпохи в то же время должен быть человеком глубоко сочувствующим современности», что «действительность должна быть почвою его поэзии» (VI, 168), он почти дословно повторял здесь идеи, которые в то самое время провозглашались Белинским в цикле его пушкинских статей. В сущности, из всех писателей, окружавших в то время великого критика, эти идеи были восприняты одним лишь Некрасовым (если не считать Герцена, пришедшего к ним другими путями).

Когда впоследствии Некрасов рассказывал, как Белинский до двух часов ночи беседовал с ним о литературе и «разных других предметах» и как после этого он, Некрасов, долго «бродил по опустелым улицам в каком-то возбужденном настроении», взволнованный теми новыми мыслями, которые внушал ему его «воспитатель», как называл он Белинского, он имел в виду то самое время, о котором мы сейчас говорили, - так как именно в это время Белинский создавал свой цикл статей о Пушкине.

Некрасов не только полюбил эти идеи и уверовал в них, не только пропагандировал их в своих тогдашних статьях и рецензиях, - он тотчас же стал воплощать их в поэзии. Такие его стихи, как «Чиновник», «Современная ода», «В дороге», «Родина», «Нравственный человек», потому-то и восхищали Белинского, что в них Белинский увидел поэтическое выражение своих революционных идей.

В одном из первоначальных набросков «Медвежьей охоты» Некрасов так и говорит о влиянии, какое оказал Белинский на его литературную судьбу:

Над уровнем тогдашним приподняться
Трудненько было; очень может статься,
Что я пошел бы торною тропой,
Но счастье не дремало надо мной.

Этим счастьем Некрасов назвал свое дружеское сближение с Белинским.

То было счастье не только для Некрасова, но и для всей русской литературы. Благодаря этому счастью установилась идейная генеалогия великих имен: Пушкин - Гоголь - Белинский - Некрасов.

И когда, через семь лет после кончины великого критика, Чернышевский счел необходимым перепечатать в некрасовском «Современнике» ту его предсмертную статью, являющуюся как бы его завещанием («Взгляд на русскую литературу в 1847 году»), где произведения Пушкина возвеличиваются за их «натуральность» (как именовался в то время реализм), за «верное воспроизведение действительности со всем ее добром и злом, со всеми ее житейскими дрязгами» 57. это служило наглядным свидетельством, что только здесь, только в демократическом литературном кругу, истинные наследники Пушкина и продолжатели его великого дела.

В этом был глубокий исторический смысл. В то время как измельчавшая дворянская критика оказалась бессильной осознать национальное значение Пушкина, революционный демократ Белинский явился первым его истолкователем для ряда поколений широких читательских масс и первый прославил его как великого свободолюбца, гуманиста, великого народного художника, зачинателя одной из величайших литератур всего мира.

Глубокий исторический смысл был также и в том, что единственным поэтом той эпохи, рассеявшим многолетнюю ложь, скопившуюся вокруг имени Пушкина, был опять-таки революционный демократ - Некрасов. Он единственный в то время воспел Пушкина как друга декабристов, как человека, кровно близкого каждому, кто борется и будет бороться за счастье родной страны. И характернейшая черта его творческой личности: поэт-борец, он не только учился у Пушкина - он, начиная с пятидесятых годов, долго и упорно боролся за Пушкина, за то, чтобы Пушкина поняли, полюбили и признали своим демократические массы читателей. Еще ярче сказался боевой темперамент Некрасова в его отношениях к другому своему учителю и «вечному спутнику», к Гоголю, за признание которого он боролся еще более неутомимо и страстно.

(Примечания комментаторов (в отличие от примечаний автора) выделены курсивом):

1. Это намеренно заостренное обобщение (характернейший прием К.И. Чуковского, используемый им в зачине многих работ) вместе со стольже «несправедливым» утверждением на следующей странице о «постоянном пренебрежении» демократической критики к Пушкину и противопоставления ему Некрасова, опровергнутые, в сущности, автором уже в первом примечании цитатой из Скабичевского, дало повод В.А. Архипову для идеологически острых, но объективно несправедливых упреков Чуковскому (см. вступительную статью к настоящему тому). Споры вокруг наследия Пушкина и Некрасова, о месте обоих поэтов в истории русской литературы и общественной мысли носили глубоко принципиальный характер, и предложение автора рассматривать позиции обеих сторон в этих спорах как тотальное и трагическое заблуждение – это скорее неоправданно рискованный стилистический прием, чем принципиально важное положение его концепции.

Впервые с особенной силой споры о Пушкине и Некрасове выплеснулись на страницы периодечкской печати после знаменитого выступления Ф.М. Достоевского на похоронах Некрасова. Вспоминая в декабрьском 1877 г. «Дневнике писателя» об этом выступлении, Достоевский писал о покойном: «. он в ряду поэтов (то есть приходивших с «новым словом») должен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым. Когда я вслух выразил эту мысль, то произошел маленький эпизод: один голос из толпы выкрикнул, что Некрасов был выше Пушкина и Лермонтова, и что те были всего только «байронисты» (Достоевский Ф.М. Полн. Собр. Соч. в 30 т. Т.26. Л. 1984. С.112-113).

Через несколько дней на этот «эпизод» откликнулся газетной статьей «Николай Алексеевич Некрасов, как человек, поэт и редактор» критик «Отечественных записок» А.М. Скабичевский, известный своими народническими взглядами. Статья была прямо обращена к «молодым друзьям», считающим, что Некрасов «выше» Пушкина и Лермонтова и более понятен народу. Скабичевский заявлял: «На вопрос о том, выше ли он был своих знаменитых предшественников, я не колеблясь, вслед за вами, мои молодые друзья, готов повторить: да, он был выше их, - во-первых, потому, что они были поэтами исключительно только той среды, к которой принадлежали, удовлетворяли вкусам и потребностям лишь одной этой среды и были совершенно чужды огромной массе нардоа, которую они не знали.

Правда, и они заимствовали иногда мотивы и образы для своих произведений из так называемой «народной поэзии», но это были не живые мотивы и образы, взятые непосредственно из жизни, а архаические, которые они извлекали из разных памятинков прожитой старины и прноровляли их к вкусам и потребностям все той же среды, жизнью которой они сами жили и для которой творили; между тем как в поэзии Некрасова вы видите непосредственные мотивы современной жизни, относящиеся не к одной какой-либо группе людей, а ко всем слоям общества Он является, таким образом, всенародным лириком настоящего момента русской жизни. Он выше своих предшественников тем, что те в своих произведениях находились под сильным влиянием разных западных литератур и никак не могли обойтись без того, чтобы не разыгрывать перед русской публикой ролей то Шиллера, то Шекспира, то Байрона, то Гете, между тем как Некраосов является перед нами вполне самобытным и самородным, чисто русским талантом, таким, одним словом, каким до него являются только выходцы из самого народа, вроде Кольцова, Никитина или Шевченко. Он выше, наконец, своих предшественников как ум более политически зрелый, сознательно и определенно направленный сравнительно с писателями, колеблющимися и исполненными патриархальных традиций и предрассудков. » («Биржевые ведомости», 1878, 6 января, №6).

Вслед за Скабичевским со статьей «Об историческом значении Некрасова как поэта» выступил другой сотрудник некрасовского журнала, Д. Л. Мордовцев – один из тех, кто у могилы поэта возражали Достоевскому: «Выше, выше!».

«И теперь – писал он, - с холодным вниманием и беспощадной строгостью к свои субъективным влечениям, путем строгой исторической критики значения Некрасова в истории развития русской мысли и ее оздоровления, пишущий это сознательно готов говорить то, что сказал на могиле поэта: «Выше! Выше!». Да, по глубине и нестираемост черты, проведенной поэзией Некрасова по русской мысли, по всеобъемлемости идеи – идеи «спасения» слабого и бедного от нужды, горя и погибели, идеи, божественности которой, конечно, не сможет отрицать самый засушенный скептицизм, по всеобъемлеомсти этой идеи, которая всецело господствовала в творечестве Некрасова, он станет в глазах будущих историков России неизмеримо выше Пушкина и Лермонтова. Мы этим нисколько не хотим, да и не в наших силах умалить значение последних, за которыми это значение история закрепила, так сказать, нотариальным порядком. Мы хотим только сказать, что у Некрасова нет ни одного произведения, ни одного стиха, в котором бы он хотя бы на йоту отступил от своей исторической миссии или даже на минуту забыл о ней». («Древняя и новая Россия», 1878, №2, с. 140).

Даже такой «засушенный скептик» и постоянный оппонент Некрасова, как В.П. Буренин, был вынужден признать: «То, что сказал в своей поэзии Некрасов, и так, как он сказал, не говорили до него ни Пушкин, ни Лермонтов, ни поэты пушкинской школы». «Никаких сомнений, - писал он далее, - не может быть насчет того, что эта поэзия сразу завоевала себе массу поклонников и заняла свое оригинальное место в ряду поэтических вдохновений гениальных предшественников Некрасова и их более или менее талантливых подражателей. Может быть чисто поэтического, эстетического дарования у Некрасова не более чем, например, у таких подражательных поэтов, каковы Майков, Полонский, Фет, Толстой, Мей и другие, но по оригинальности своей поэзии он возвышается среди них, как титан между обыкновенными людьми.

Целая новая полоса развития русской жизни у Некрасова получила свое поэтическое воплощение – худое или хорошее, слабое или сильное – это подлежит, может быть, спорам; но не может быть спора о том, что только поэзия музы «тоски и печали» воплощает эту полосу, только в этой поэзии находятся истоки нового развития русской жизни, а у гениальных предшественников этой музы сказанных мотивов не имеется. И оттого Некрасов, как бы ни критиковали его творчества с эстетической точки стороны и всяких иных сторон, навсегда останется таким поэтом, которого из истории русской литературы не выкинешь, который никогда не забудется, в произведениях которого всегда будут искть то, что можно найти лишь у него и ни у кого другого больше» («Новое время», 1878, 5 (17) мая. №783).

2. «Русский вестник», 1875, №7, с. 348. Эти лживые утверждения тогда же опроверг критик А.М. Скабичевский: «Я бы желал, чтобы г. Авсеенко показал мне хоть одну строку «Современника», в которой было бы хоть малейшее глумление над Пушкиным, а я мог бы показать г. А(всеенко) в этом самом «Современнике» целый ряд строк отношения (sic!) к Пушкину самого сочувственного и даже исполненного энтузиазма к великому поэту нашей родины» («Биржевые ведомости», 15 августа 1875 г. №223).

3. «Journal de St.-Pеtersbourg». 1878, №6. Цитирую по статье Т.Толычевой (Е.В. Новосильцевой) «Поэзия Некрасова» - «Русский вестник», 1878, №5, с.347.

4. «Воспоминания Юрия Арнольда», Вып. II, М. 1892, с.186.

5. Здесь и на дальнейших страницах римская цифра означает том, арабская страницу двенадцатитомного Полного собрания сочинений и писем Н.А. Некрасова (1948-1953).

6. Правительственная газета, выходившая в Петербурге на французском языке с 1813 г.

7. Стихотворение Пушкина «Вольность» было широко распространено в списках в России 1820х-1830х годов под названем «Свобода». Свидетельство Некрасова об одном из таких списков, бытовавшем в Ярославском крае, подтверждается по крайней мере еще одним фактом такого бытования на родине поэта: «Свобода» Пушкина вписана в один из ярославских семейных альбомов той эпохи, хранящемся в Гос. Архиве Ярославской области (см. Мельгунов Б.В. «Всему начало здесь. » Некрасов и Ярославль. Ярославль. 1997. С. 205).

8. В стихах здесь и далее, кроме случаев особо оговоренных, курсив мой. – К.Ч.

9. Е. Л(итвинова). Воспоминания о Некрасове. – «Научное обозрение», 1903, №4, с. 132.

10. См. П. Е. Щеголев «Дуэль и смерть Пушкина». М.-Л. 1928, с. 161-196; И. Боричевский. Заметки Жуковского о гибели Пушкина. – «Пушкин». Временник пушкинской комиссии. №3, с.371-392.

11. Сочинения Пушкина с приложением материалов для его биографии, издание П.В. Анненкова. Т.1. 1855, с. 490. Недавно установлено, что П.В. Анненков начал совместно со своим братом готовить это издание еще в 1847 г. при жизни В.Г. Белинского, который и принимал участие в обсуждении предварительных планов разработки литературного архива Пушкина. – «Литературное наследство», т. 56, М. 1950, с.191.

12. Д.Д. Благой. Проблемы построения научной биографии Пушкина. – «Литературное наследство», т.16-18, М. 1934, с.250.

13. «Русский вестник», 1856, №2, с.719.

14. «Русский вестник», 1861, №9, с. 301.

15. В.Г. Белинский. Полн. Собр. Соч. Т.2. М. 1953, с. 384.

16. П.В. Анненков Литературные воспоминания. М. 1960, с. 173.

17. К.Н. Григорьян. Стихотворения Пушкина, переписанные Белинским. – «Белинский. Статьи и материалы». Издание Ленинградского государственного университета. 19499, с. 242-246.

18. В.Г. Белинский. Полн. Собр. Соч. Т.7, М. 1955, с.579.

19. В письме к цензору В.Н. Бекетову от 29 марта 1856 г. по поводу статьи четвертой «Очерков гоголевского периода русской литературы» Н.Г. Чернышевского, назначенной к апрельской книжке «Совреенника» того же года, Некрасов просил: «Бога ради, восстановите вымаранные Вами страницы о Белинском. Это слишком печальное действие, и я надеялся и надеюсь от врожденного Вам чувства справедливости, что Вы не будете гонителем беззащитного и долго поруганного покойника – хотя в том случае, где Вам прямо не предписывает этого Ваша обязанность» (Некрасов Н.А. Полное собр. Соч и писем в 15 т. Л. Спб, Наука, 1981-2000. Т XIV, кн. 2 с. 12-13. далее отсылки на это издание даны сокращенно: Некрасов с указанием римским цифрами тома и арабскими – страницы). Названная статья Чернышевского появилась в журнале без имени Белинского. Впервые имя великого критика было названо в статье пятой того же цикла, напечатанной в июльской книжке «Современника» 1856 г.

20. Н. Г. Чернышевский. Полн. Собр. Соч. Т.3, М. 19477, с. 313.

21. Г. В. Плеханов. Искусство и литература. М. 1948, с. 398.

22. А.В. Дружинин. Собр. Соч. Т. 7. Спб. 1865, с.59-60.

24. Там же, с. 263, 288, 552 и мн. др.

25. А.В. Дружинин. Собр. Соч. Т. 7. Спб. 1865, с.60, 61.

26. Там же, с. 488.

27. В.Г. Белинский. Полн. Собр. Соч. т. 6. М. 1955, с. 214.

28. Там же, ст. 258.

29. Н.Г. Чернышевский, Полн. Собр. Соч. т.3, М. 1947, с.339.

30. Там же, Т.2, с.498.

31. Там же, с. 475.

32. Н.А. Добролюбов, Полн. Собр. Соч. Т.1. 1934, с.114.

33. Там же, с. 234.

35. В.Г. Белинский. Полн. Собр. Соч. т.6. М. 1955, с. 259.

36. В.Г. Белинский. Полн. Собр. Соч. т.7. М. 1955, с. 579.

38. Н.Г. Чернышевский. Полн. Собр. Соч. т.2. М. 1949, с.516.

39. Е.И. Покусаев. Н.Г. Чернышевский. Саратов, 1953, с. 77.

40. Ек. Жуковская. Записки. Л. 1930, с.105.

41. Следует признать, что В.А. Архипов не без оснований оспаривает такую оценку. Девятого марта 1877 г. А.Н. Пыпин, посетив больного Некрасова, записал его слова: «Старая поэзия: Пушкин – великий поэт, но это «птица, сидящая на дереве», - содержания в литературе не было *. Николай Гаврилович сумел это сказать по поводу просто Авдеева, - он указал, что старая литература была дрянь, и это было уже много». (Н.А. Некрасов в воспоминаниях современников, М. 1971, с. 448).

* Когда он узнал Мицкевича, он понял, какая могла быть поэзия для общества (Примечание А.Н.Пыпина).

Впрочем в главе седьмой комментируемого очерка, «не замеченной» Архиповым и его единомышленниками Чуковский, исследовательской манере которого свойственно предельное заострение предварительных тезисов, диалектически сопрягает крайности: «Некрасов никогда не забывал, что содержание и направление его собственной поэзии иное. Поэт-разночинец, он сознавал себя выразителем нового, высшего этапа в развитии русской революции. Поэтому мы очень ошибались бы, если бы стали изображать дело так, будто некрасовская поэзия есть прямое и непосредственное продолжение пушкинской» (С.50).

42. Впервые эта поэма опубликована в вольной русской печати за границей: «Полярная звезда на 1859 год». Кн. V, с. 48-52, без указания автора. В легальной русской печати впервые «Древняя и новая Россия» 1881, №2. В собрание сочинений Некрасова включена впервые К.И. Чуковским в первом советском издании: Стихотворения Н.А. Некрасова, Пг, 1920.

43. А.С. Пушкин. Полн. Собр. Соч. т. 13, М. Изд-во АН СССР, 1937, с. 67.

44. «Стихотворения И.И. Козлова», Л, 1960, с. 387.

45. М.Н. Волконская. Записки. Л. 1924, с.36.

46. «Новое время», 1916, №4308 от 8 января.

47. Некоторые менее заметные «пушкинизмы Некрасова указаны В.В. Гиппиусом в статье «Некрасов в истории русской поэзии XIX века». – «Литературное наследство». Т. 49-50, М. 1946, с. 10. Среди многих верных наблюдений над текстами обоих поэтов в статье Гиппиуса было ошибочно сказано, будто стихотворение «Сват и жених» внушено Некрасову пушкинским стихотворением «Сват Иван, как пить мы станем!». Мнение о сходстве этих текстов, впервые высказанное К.А. Шимкевичем в статье «Пушкин и Некрасов» («Пушкин в мировой литературе», Л. 1926), лишено оснований, так как общего у обоих стихотворений одно только слово «сват». Между тем с вышеназванным пушкинским текстом перекликается другое стихотворение Некрасова – «Солдатская» из поэмы «Кому на Руси жить хорошо» *см. в настоящей книге с. 414-416).

48. И.С. Тургенев. Письма. Т.2. М.-Л. 1961, с 88.

49. Там же, с. 285.

50. Некрасов живо интересовался неизданными произведениями Пушкина; в то время, когда он писал свою «Музу», «Наперсница волшебной старины» еще не появлялась в печати. Впервые она была напечатана в издании 1855 г. и тогда же воспроизведена в некрасовском «Современнике» *. Очевидно, поэту она стала известна из какого-нибудь редкостного списка. Недаром он был связан многолетним знакомством с разыскателями пушкинских текстов – Лонгиновом, Гаевским, тем же Анненковым. Когда Лонгинов опубликовал «Ариона», внушенного декабристским восстанием и до той поры неизвестного широким читательским массам, Некрасов написал библиографу: «Мы спасибо тебе сказали. за то, что ты напечатал: «Нас было много на челне» (Х, 346).

* В февральской книжке «Современника» 1855 г. накануне выхода в свет анненковского издания «Сочинений Пушкина» были напечатаны три стихотворения Пушкина: «Воспоминание о «арском селе», «Воспоминание» и «Наперсница волшебной старины. ».

51. «Современник», 1846, №2, с. 184.

52. Известно, впрочем, что пародийная поэма Пушкина «Граф Нулин» (1825), напечатанная впервые в 1827 г. подверглась ожесточенным нападкам критиков за ее «безнравственность» и «безсодержательность» (см. Пушкин А.С. Собр. Соч. в 10 т. Т.3. М. 1975, с.456).

53. А.С. Пушкин. Полн. Собр. Соч. Т.13, М. Изд-во АН СССР, 1937, ср. 535.

54. В.Г. Белинский. Полн. Собр. Соч. Т.7, М. 1955. с.291-292.

55. Там же, с. 336.

56. Там же, с. 337.

57. Н. Г. Чернышевский. Полн. Собр. Соч. т.3, М. 1947, с. 293.

Поделиться