Тайна Некрасова
Нужно ли сейчас говорить о Некрасове?Мы любим справлять юбилеи и ждем для них годовщин, совпадения чисел. Но бывают годины вещие не в памяти чисел, а в памяти сердца. Кажется, именно сейчас такая годовщина наступает для Некрасова.
Нужно вспомнить о нем, если нужно вспомнить о любви к народу и о любви к свободе как о единой любви, нераздельной, хотя и вечно разделяемой, особенно у нас, в России, в наши дни. lt;. gt;
Некрасов — явление в русской литературе единственное, единственный художник, соединяющий любовь к народу с любовью к свободе, религиозную правду народную с религиозной правдой всечеловеческой. Расхождение этих двух правд и есть именно та мертвая точка, в которой мы сейчас находимся. Освобождение наше стихийно, бессознательно; сознание наше, слово, литература — неосвободительны. Чтобы сойти с мертвой точки, надо соединить сознание со стихией, слово с делом, русскую литературу с русским освобождением. Это соединение и началось в Некрасове.
Вот почему сейчас надо говорить о нем; вот почему наступает его година вещая в наших сердцах, и не мы к нему, а он к нам идет, как будто нежданный, незванный, непрошенный, — хотим не хотим, а принять его надо.
Пускай чуть слышен голос твой.
Но ты воспрянешь за чертой
Неотразимого забвенья.
Вот почему тоскующая тень его бродит около нас, как будто хочет нам что-то сказать.
Что же именно?
lt;. gt; Некрасов хотел сделать искусство всенародным — пусть неудачно, преждевременно, — но все же хотел, первый и, кажется, доныне единственный из всех великих русских поэтов.
He я, а Достоевский называет его великим, Достоевский — явный друг, тайный враг (ибо революционное народничество Некрасова в глубочайших метафизических корнях своих противно Достоев- скому): «Некрасов, в ряду поэтов, должен прямо стоять за Пушкиным и Лермонтовым», — говорит Достоевский. И Тургенев признался однажды: «А стихи Некрасова, собранные в один фокус, жгутся». Почему же он все-таки не выносит их — потому ли, что дурно пахнут, или потому, что жгутся?
«Стихи Некрасова действуют не как поэтическое произведение, а как сама действительность», — заметил кто-то из критиков, думая, что это хула.
В самом деле, между искусством и действительностью, изображением и тем, что изображается, должна быть черта разделяющая, как рампа между сценой и зрителем. До черты есть то, что есть, а за нею все как будто есть, — не есть, а кажется. Вот эта-то черта, это «как будто» у Некрасова почти стирается, так что трудно иногда отличить то, что есть, от того, что кажется. Изображение так выпукло, что глаз обманут, и хочется рукой ощупать предмет. Но разве это хула, а не хвала художнику?
Мой суровый, неуклюжий стих! Нет в тебе творящего искусства, Но кипит в тебе живая кровь.
До такой степени живая, что он сам не знает, что это, — изображенная или настоящая кровь?
Голодно, странничек, голодно, Голодно, родименький, голодно.
Что это, песнь о голоде или сам голод со своим страшным волчьим воем? lt;. gt;
Кажется, что у музы Некрасова нет вовсе лиры, а есть только голос. Стихи его, после всех других, как человеческий голос после музыки. Не играет, а поет; не поет, а плачет.
Я кручину мою многолетнюю На родимую грудь изолью. Я тебе мою песню последнюю, Мою горькую песню спою.
Это не пение струн, а певучесть рыданий.
В душе кипят, рыдающие звуки.
И ни единого звука, «под которым не слышно кипенья человеческой крови и слез».
Есть много песен, более стройных, пленительных, но нет более рыдающих, хватающих за сердце.
Словно как мать над сыновней могилой, Стонет кулик над равниной унылой. Пахарь ли песню вдали запоет, — Долгая песня за сердце берет.
Вот эта-то долгая песня и отозвалась в его анапестах и дактилях, таких протяжных, пронзительно-унылых и жалобных.
Бесконечно унылы и жалки
Эти пастбища, нивы, луга,
Эти мокрые сонные галки,
Что сидят на вершине стога.
Эта кляча с крестьянином пьяным.
Это мутное небо — хоть плачь!
Плачет, а любит все это, — только это одно и любит, потому что —
Все, все настоящее русское было, Что русскому сердцу мучительно-мило.
Превращенное в песнь, это и сделалось поэзией Некрасова. Музе его не утешиться, —
Как не поднять плакучей иве Своих поникнувших ветвей.
Но если есть красота в скорби человеческой, то песни эти прекрасны.
Тусклые краски, бледные образы, но зато какие звуки! Раз услышав, уже никогда не забудешь. «Это раз пронзает сердце, и навеки остается рана».
Еду ли ночью по улице темной,
Бури ль заслушаюсь в пасмурный день.
Все равно, что дальше, — мы уже этими двумя стихами захвачены, как вдруг услышанной музыкой, или даже не музыкой, а тем, из чего сама она рождается, — глубиною чувства несказанного. Так человек молодой, здоровый, счастливый вдруг, услышав вой бури в осеннюю ночь, вспоминает, что есть горе, старость, смерть.
Вообще для Некрасова, как художника, мир более звучен, чем живописен и образен. Он лучше слышит, чем видит. Слышит все звуки мира с их вещим смыслом — от скрипа тюремной двери —
Мне самому, как скрип тюремной двери, Противны стоны сердца моего, —
до крика журавлей, несущегося в небе, —
Словно перекличка Хранящих сон родной земли Господних часовых.
Слышит все звуки, но чаще всех — звук ветра. Не потому ли, что ветер — вольный, а сам певец — певец воли по преимуществу? Вся его поэзия, как Эолова арфа, звучит музыкой ветра. Из ветра и самая песня рождается. То из ветра осеннего:
Если пасмурен день, если ночь не светла, Если ветер осенний бушует.
То из ветра весеннего, Шума Зеленого:
Идет-гудет Зеленый Шум Зеленый шум, весенний шум.
Он слышит, как в снежных тундрах Сибири, над могилой из- ганника —
Встают смерчи, ревут бураны.
И как там, во глубине России, где вековая тишина, —
Лишь ветер не дает покою Вершинам придорожных ив, И выгибаются дугою, Целуясь с матерью-землею, Колосья бесконечных нив.
Слышит и последнюю бурю освобождения:
Грянь над пучиною моря, В поле, в лесу засвищи, Чашу вселенского горя Всю расплещи!
«Он ставит цену стихов своих в том, что ни у кого из наших писателей не говорилось так прямо о деле», — записывает Пыпин слова Некрасова. Да, «прямо о деле» — лучше нельзя выразить сущность этой поэзии. Высшая ценность ее — дельность, прагматизм, как мы теперь сказали бы.
Лежит на ней дельности строгой И внутренней силы печать.
В этом — связь Некрасова с Пушкиным, несмотря на всю их противоположность, антиномичность, как будто неразрешимую. Пушкин говорит так же прямо, как Некрасов, хотя и о другом деле.
«Прямо о деле» — значит правдиво и просто. Этому завету Пушкина — простоте и правде душевной, простоте и правде художественной — Некрасов остается верен. Стихи его часто бывают прозою, часто не умеет он сказать того, что хочет; но никогда не говорит того, что не хочет, никогда не лжет. Знает, так же как Пушкин, что вечно только простое, прекрасно только правдивое.
От внутренней правды — внутренняя сила и крепость, то здоровое душевное, во всех муках не сокрушимое, которое так же сближает его с Пушкиным. Если Некрасов и болен, то отнюдь не так, как, например, Тютчев, наш декадентский дедушка. У того зараза в крови, «malaria»:
Люблю сие незримо
Кругом разлитое таинственное зло.
«Люблю зло» — вот чего никогда не сказал бы Некрасов. Искалечен, изломан, но не извращен. Болен, потому что ранен: выньте железо из раны — и будет здоров.
«Прямо к делу» — прямо к воле. Его поэзия волевая, боевая по преимуществу. Мысль и чувство переходят в волю, как свет в огонь — под зажигательным стеклом. Вот почему стихи его «жгутся».
Неуклюжие, суровые, жесткие, грубые, тяжкие. Стихи Пушкина — золотые; стихи Лермонтова — стальные; стихи Некрасова — каменные.
Камни тверды:
Любой попробуй; но огня
Добудешь только из кремня.
Вся его поэзия — огонь из кремня.
Он был художником, но не только художником.
Мне борьба мешала быть поэтом, Песня мне мешала быть бойцом.
Последнее, может быть, верно; первое — нет: без борьбы и поэзии бы вовсе не было.
В этом он, пожалуй, изменяет Пушкину, но не он один, а вся русская литература — от Гоголя до Л.Толстого и Достоевского. Хорошо это или дурно — вопрос неразрешимый в пределах оценки только эстетической, так называемого «искусства для искусства». Что выше, искусство для жизни или жизнь для искусства? Красота олимпийская или титаническая? Художник — жрец или жертва?
Сравнивать Некрасова с Пушкиным по силе творчества было бы эстетическим промахом. Художественные неудачи Некрасова так на виду, что о них и говорить не стоит. Но ведь и все по сравнению с Пушкиным — неудачники. Он один — круг; все остальные параболы. Какая линия движения прекраснее, бесконечнее — круг или парабола, путь солнца или путь комет, — опять вопрос неразрешимый, в пределах оценки только созерцательной. Но в оценке действенной он уже давно решен, по крайней мере для нас, русских читателей.
Наша поэзия — не только поэзия, но и пророчество; не только созерцание, но и действие. Если уж чем-нибудь жертвовать — а жертвовать надо, двигаясь, стремясь к чему-нибудь, — то мы во всяком случае пожертвуем не жизнью искусству; и если сам поэт — жрец или жертва, то лучше пусть будет жертвою; и если нет огня без пепла, то лучше пусть искусство будет пеплом, а жизнь — огнем.
Так для нас, так и для Некрасова. И в этом он ближе нам, чем Пушкин; в этом нам больше по пути с ним.
Пушкин у нас один, как первая любовь одна. Никого никогда мы так не любим. Некрсова мы любим иначе, но кого из них больше, не знаем. Муза Пушкина — наша невеста; муза Некрасова — наша сестра или мать. Бывают минуты, когда мы любим сестру или мать больше невесты. Кажется, именно сейчас такая минута.
Ведь и наша суть, суть русской общественности, та же, что у Некрасова: дух не созерцательный, а действенный, не жреческий, а жертвенный.
Как осажденную крепость, некую Ветилую нагорную от ассирийских полчищ, отделяет русскую интеллигенцию от всей России прошлой, а может быть, и настоящей, глубокий ров. По сю сторону рва — у нас — маленькая кучка людей, ненавидящих, любящих и ненавидящих вместе, всю Россию прошлую во имя будущей; по ту сторону — у них — с Россией прошлою великая русская литература художественная.
Пушкин увидел ров и отступил, остался у них. Лермонтов — тоже у них, но ни за них, ни за нас. Гоголь сначала был с нами, но потом ушел к ним. Тургенев — то у нас, то у них — вечным перебежчиком. Достоевский подходил к стенам крепости с белым знаменем, но мы его не приняли. Л.Толстого мы звали, но он не пошел к нам.
У нас немые воины, которые умеют сражаться и умирать, но петь не умеют. И вот Некрасов дал голос немым. Запел — и под песнь его легче стало жить и умирать.
И до сих пор он наш певец единственный. Это так верно, что если бы с лица земли исчезла вся русская интеллигенция, то можно бы узнать, чем она была в смысле эстетическом, не по Л.Толстому, До- стоевскому, Гоголю, Пушкину, а только по Некрасову. В этом смысле Чернышевский прав, утверждая, что Некрасов «величайший из русских поэтов». Величайший — не для всей России, а для маленькой кучки людей, осажденных в крепости.
И теперь, когда стены Ветилуи пали или вот-вот падут, когда ров засыпан или завален трупами, — все еще бой продолжается, смертельный бой врукопашную, под ту же песню — песню Некрасова.
Сейте разумное, доброе, вечное.
Старая песня. Не слишком ли старая, обыкновенная? Но ведь и воздух, и вода обыкновенны. Общее место, но одно из тех общих мест, на которых держится мир, как на законе тяготения. Эта наша суть — суть русской интеллигенции, — ее-то Некрасов и высказал. lt;. gt;