Любовь Пушкина и Натальи Николаевны Гончаровой — это в высшей степени драматическая и грустная история, единственная в своем роде, как судьба поэта блистательная и трагическая. Это эссе можно рассматривать как комментарии к трагедии «Мусагет», с прояснением драматических обстоятельств жизни Пушкина, приведших его к гибели, о чем шла речь и в романе «Сказки Золотого века». История любви Пушкина и сватовства, первые же эпизоды и сопутствующие им обстоятельства, о чем свидетельствует сам поэт в письмах к Наталье Ивановне Гончаровой, матери невесты, и графу А.Х.Бенкендорфу, начальнику 3-го отделения и шефу жандармов, заключают в себе уникальную драму, по сути, завязку будущей трагедии.«На коленях, проливая слезы благодарности, должен был бы я писать вам теперь, после того как граф Толстой передал мне ваш ответ: этот ответ — не отказ, вы позволяете мне надеяться. Не обвиняйте меня в неблагодарности, если я всё еще ропщу, если к чувству счастья примешиваются еще печаль и горечь; мне понятна осторожность и нежная заботливость матери! — Но извините нетерпение сердца больного, которому недоступно счастье. Я сейчас уезжаю и в глубине своей души увожу образ небесного существа, обязанного вам жизнью».1 мая 1829 года Пушкин стремглав помчался из Москвы, не испросив разрешения у властей, то есть у графа Бенкендорфа и через него у государя императора, зная наперед, что не получит разрешения, да и долго хлопотать, — уехал на Кавказ. Он не знал, чем себя занять…
Спустя почти год Пушкину все приходится оправдываться в своем «проступке». 21 марта 1830 года он писал графу Бенкендорфу: «В 1826 году получил я от государя императора позволение жить в Москве, а на следующий год от Вашего высокопревосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму проводил в Москве, осень в деревне, никогда не испрашивая предварительного дозволения и не получая никакого замечания. Это отчасти было причиною невольного моего проступка: поездки в Арзрум, за которую имел я несчастие заслужить неудовольствие начальства».
Объяснившись еще раз с начальством, Пушкин пишет пространное письмо к Н.И.Гончаровой 5 апреля 1830 года, будучи сам в Москве:
«Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начинали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня — зачем? клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия.
Я вам писал; надеялся, ждал ответа — он не приходил. Заблуждения моей ранней молодости представлялись моему воображению; они были слишком тяжки и сами по себе, а клевета их еще усилила; молва о них, к несчастию, широко распространилась. Вы могли ей поверить; я не смел жаловаться на это, но приходил в отчаяние.
Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчание, ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня м-ль Натали… У меня не хватило мужества объясниться, — я уехал в Петербург в полном отчаянии. Я чувствовал, что сыграл очень смешную роль, первый раз в жизни я был робок, а робость в человеке моих лет никак не может понравиться молодой девушке в возрасте вашей дочери.
Один из моих друзей едет в Москву, привозит мне оттуда одно благосклонное слово, которое возвращает меня к жизни, — а теперь, когда несколько милостивых слов, с которыми вы соблаговолили обратиться ко мне, должны были бы исполнить меня радостью, я чувствую себя более несчастным, чем когда-либо. Постараюсь объясниться.
Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безраличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз; — может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми.
Не возникнут ли у нее сожаления? Не будет ли она тогда смотреть на меня как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня — ад».
В странном уничижении Пушкин, словно совершенно забывает, кто он, и перед кем исповедуется, перед барыней, которая была бы рада выдать любую из дочерей и всех, бедных бесприданниц, за кого угодно; а с младшей не спешила, чтобы старших пристроить прежде, пока не поздно. При этом Пушкин обнаруживает в себе черты, каких у него не было, когда он создавал образ Евгения Онегина, или и тогда он себя видел в Ленском?
«Перейдем к вопросу о денежных средствах; я придаю этому мало значения. До сих мне хватало моего состояния. Хватит ли его после моей женитьбы?»
И, вместо ответа, далее Пушкин обнаруживает предрассудок, которого выше должен был быть, общий предрассудок, следование которому ему дорого обойдется.
«Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, всё, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей существование. И всё же не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы?»
И это был выбор Пушкина за себя и за жену — на уровне «общих мнений и страстей»? Состояния у него не было. Родители по случаю его женитьбы выделили долю его наследства — 200 душ в сельце Болдино. С этим в свете нельзя вращаться и блистать, даже обладая красотой, как Натали, и имея гений, как Пушкин. Литературным трудом он мог бы еще жить, но блистать — нет. По природе своего дарования он не мог служить, как все, да у него не было чинов, соответствующих его возрасту, поскольку, окончив Лицей в 1817 году с чином 10-го класса, из-за ссылки на юг и в деревню, выпал из своего поколения.
Пушкин написал письмо родителям, с которыми не ладил из-за гонений правительства, заклиная их о помощи в связи с женитьбой, чему те обрадовались, может быть, женившись, остепенится, и выделили 200 душ. Пушкин написал и графу Бенкендорфу: «Я женюсь на м-ль Гончаровой, которую вы, вероятно, видели в Москве. Я получил ее согласие и согласие ее матери; два возражения были мне высказаны при этом: мое имущественное состояние и мое положение относительно правительства.
Что касается состояния, то я мог ответить, что оно достаточно, благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом. Относительно же моего положения я не мог скрыть, что оно ложно и сомнительно. Я исключен из службы в 1824 году, и это клеймо на мне осталось. Окончив Лицей в 1817 году с чином 10-го класса, я так и не получил двух чинов, следуемых мне по праву, так как начальники мои обходили меня при представлениях, я же не считал нужным напоминать о себе. Ныне, несмотря на всё мое доброе желание, мне было бы тягостно вернуться на службу».
Пушкин, вероятно, полагал, что государь, назначив себя его цензором, освободил его от мелких придирок общей цензуры, поначалу так и было. В этом же вышеупомянутом письме Пушкин запросил разрешения государя издать «Бориса Годунова» без поправок, на которые намекал карандаш августейшего цензора еще в 1826 году из-за бунта декабристов, хотя никаких аналогий не могло быть. Николай I милостиво благословил Пушкина на брак и на издание «Бориса Годунова» под его личную ответственность.
Нападки в журналах и обстоятельства, в каких он оказался в связи со сватовством, заставили Пушкина встрепенуться, и он напомнил себе самому, кто он, и речь ведет не просто о женитьбе и счастье, а о любви, достойной поэта и красоты. В первых числах июля 1830 года в двух журналах были опубликованы два сонета.
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит
И в детской резвости колеблет твой треножник.
Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.
В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель —
Она с величием, он с разумом в очах —
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.
Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейший прелести чистейший образец.
Эстетика Ренессанса в образе Мадонны предполагала видеть и портрет молодой женщины своего времени, в чем ее отличие от иконописи и религиозной живописи, — Пушкин в самой жизни встретил модель художника, «чистейшей прелести чистейший образец», кощунственно, с христианской точки зрения, приравнивая ее к Богоматери. Этой высоте восприятия красоты Натальи Николаевны Пушкин никогда не изменит, вопреки житейской суете жизни, света и коллизиям истории, приведшей к последней дуэли.
Между тем обнаружилось новое обстоятельство: у Натальи Ивановны Гончаровой с ее расстроенным имением не то, что не было приданого для дочери, а не было, по всему, средств на необходимые приготовления к свадьбе. Но вопрос был поставлен иначе: она не может выдать дочь без приданого. А где его взять? Свадьба откладывалась на неопределенное время или чуть ли не расстраивалась. Помимо всего, Наталья Ивановна выказала до нелепости вздорный, несчастный характер.
В конце августа 1830 года Пушкин перед отъездом в Болдино написал отчаянное письмо Натали: «Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждет в будущем. Если ваша матушка решила расторгнуть нашу помолвку, а вы решили повиноваться ей, — я подпишусь под всеми предлогами, какие ей угодно будет выставить, даже если они будут так же основательны, как сцена, устроенная ею мне вчера, и как оскорбления, которыми ей угодно меня осыпать.
Быть может, она права, а неправ был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам, или никогда не женюсь».
Н.И.Гончарова добивалась и, похоже, добилась, чтобы приданое ее дочери обеспечил жених, сваливая все с больной головы на здоровую. Она еще подкинет двух своих старших дочерей в семью Пушкина.
Еще в пути Пушкин услышал о холере и благоразумнее было вернуться в Москву, но поехал дальше, как однажды до Кавказа, до действующей армии, навстречу опасности. Это и была знаменитая Болдинская осень. Кажется, первым из стихотворений были набросаны «Бесы», а 8 сентября «Элегия».
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино — печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть — на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.
Вероятно, Наталья Николаевна решила вмешаться в распри между ее матерью и Пушкиным, не могла же она хоть сколько-нибудь понимать, кто он, она видела, как вся Москва привечала поэта, и нечего ему прибедняться. Она написала ему в Болдино. Пушкин отозвался письмом от 9 сентября 1830 года:
«Моя дорогая, моя милая Наталья Николаевна, я у ваших ног, чтобы поблагодарить вас и просить прощения за причиненное вам беспокойство.
Ваше письмо прелестно, оно вполне меня успокоило».
Пушкин в письме к П.А.Плетневу сообщает: «Сегодня от своей получил и премиленькое письмо; обещает выйти за меня и без приданого. Приданое не уйдет. Зовет меня в Москву — я приеду не прежде месяца…»
В Москву приехал Пушкин лишь 5 декабря. Из письма к П.А.Плетневу из Москвы в Петербург от 9 декабря.
«Милый! Я в Москве с 5 декабря. Нашел тещу озлобленную на меня, и насилу с нею сладил, но слава богу — сладил. Насилу прорвался я и сквозь карантины — два раза выезжал из Болдина и возвращался. Но слава богу, сладил и тут. Пришли мне денег сколько можно более. Здесь ломбард закрыт, и я на мели. Что «Годунов»? Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал.
Во что я привез сюда: 2 последние главы «Онегина», 8-ю и 9-ю, совсем готовые в печать. Повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим Anonyme. Несколько драматических сцен или маленьких трагедий, именно: «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Пир во время чумы» и «Дон-Жуан». Сверх того написал около 30 мелких стихотворений. Хорошо? Еще не всё (весьма секретное). Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржет и бьется — и которые напечатаем также Anonyme».
Сладил с тещей, кажется, обеспечив ее приданым для Натали.
Из письма к П.А.Плетневу от 13 января 1831 года: «Пришли мне, мой милый, экземпляров 20 «Бориса», для московских прощалыг, не то разорюсь, покупая его у Ширяева.
Душа моя, вот тебе план жизни моей: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь — как тетки хотят. Теща моя та же тетка. То ли дело в Петербурге! заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексевна».
Ему же от 21 января 1831 года: «Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресение. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову объявить ему всё — и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска.
Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? Ты, я, Баратынский, вот и всё.
Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертию, — говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так.
Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров — и постараемся быть живы».
Из письма к Н.И.Кривцову от 10 февраля 1831 года:
«Женат — или почти. Всё, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, всё уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n`est de bonheur que daus les voies communes. (Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах. — Франц.) Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию».
«Молодость моя прошла шумно и бесплодно». Мотив, возникающий в письмах к Н.И.Гончаровой и графу Бенкендорфу, звучал вполне искренно, но трудно понять, о каком счастье и о какой жизни мечтал Пушкин, перечеркивая самую блестящую, самую удивительную юность и раннюю молодость, увенчанную гонениями и славой.
Можно ли вообще мечтать «о мещанском счастье на проторенных дорогах»? При этом предчувствие, какая будущность его ожидает, не обманывало Пушкина.
Из письма к П.А.Плетневу около 16 февраля 1831 года, в котором прояснивается вопрос о приданом Натали, без которого Наталья Ивановна Гончарова не хотела выдать замуж дочь, как ясно теперь, просто не могла, и это была единственная причина столь беспокойного и продолжительного сватовства Пушкина, который искал причины в своей жизни.
«Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38 000 — и вот им распределение: 11 000 тёще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым — пиши пропало. 10 000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17 000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois, а здесь с тетками справиться невозможно — требования глупые и смешные — а делать нечего.
Теперь понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния — я в состоянии, но входить в долги для ее тряпок — я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе. Делать нечего: придется печатать мои повести. Перешлю тебе на второй неделе, а к святой и тиснем».
Есть выражение, которое Анна Керн применяла в отношении Пушкина: «Как глупы эти умные люди!» Пушкин не сознавал, что будущая его теща да и жена обошли его всячески. Ему ли мечтать о жизни по-мещански, вдали от московских тетушек, о мещанском счастье у трона Аполлона и земного владыки.
Из письма к П.А.Плетневу от 24 февраля 1831 года:
«Я женат — и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился».
Что происходит, когда гениальная личность перерождается? Увы! Выходит мещанин, как стремился к тому поэт шутя и вполне серьезно. Наступило прекрасное мгновенье. Сказать: «Остановись!» — это значит потерпеть крах. Во всяком случае, с лирикой было покончено: за последние 6 лет из лучших стихотворений Пушкина можно насчитать по пальцам.
Впрочем, это мещанское счастье могло быть вполне безобидно в Москве, с сонмом тетушек, даже с тещей-пьяницей, с бегством от них в Михайловское. Пушкин на лето поселился в Царском Селе, увенчивая юность, прошедшую там, новой порой жизни. Предполагалось, что там не будет двора, полное уединение до осени, поначалу так и было, Пушкин писал сказки, Натали скучала за чтением, как вдруг из-за холеры явился двор, с оцеплением Царского Села. На прогулках то и дело возникала фигура государя императора, который первым делом осведомился, почему Пушкин не служит. Августейший цензор у поэта, первого поэта России, спрашивает, почему он не служит, как все. И находит решение, казалось бы, наилучшее.
Из письма к Плетневу от 22 июля 1831 года.
«Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu`il est marie` et qu`il n`est pas riche, il faut faire aller sa marmite`. (Раз он женат и небогат, надо дать ему средства к жизни. — Франц.) Ей-богу, он очень со мною мил».
Здесь вкратце следовало бы коснуться взаимоотношений Пушкина и Натали, что, впрочем, хорошо видно по письмам поэта, который никогда не теряет с «женкой» простодушного тона, очевидно, под стать ей. Самые тяжкие упреки звучат у него как шутка. Здесь уместно привести стихотворение, написанное скорее всего в 1831 году, именно эта дата «1831» отмечена на списке, сохранившемся у Натальи Николаевны.
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом всё боле, боле —
И делишь наконец мой пламень поневоле!
Стихотворение, одно из лучших антологических стихотворений всех времен и народов, было опубликовано впервые в 1858 году и было не совсем понято. Сердились даже на Натали, юную жену Пушкина, между тем как поэт запечатлел поразительно живую, целомудренно чудесную любовь молодоженов, то счастье, о котором мечтал: «О, как мучительно тобою счастлив я»!
Красота Натальи Николаевны была вскоре замечена в свете, и в ней стали принимать участие те, кому это выгодно по каким-либо причинам. Прежде всего фрейлина императорского двора Наталья Кирилловна Загряжская, которой Наталья Николаевна приходилась внучатой племянницей. Всякий раз, когда жене бедного поэта требовалась обнова, чтобы ярче заблистать на очередном балу, старая тетка приходила на помощь.
Заинтересовалась Натальей Николаевной и графиня Нессельроде, которая сама не любила Пушкина; она в отсутствие мужа повезла его жену в Аничков дворец, что прямо вывело из себя Пушкина. Наталья Николаевна так понравилась императрице и императору, что они позаботились о том, чтобы она посещала придворные балы, для этого решили облагодетельствовать Пушкина придворным званием камер-юнкера.
Это была еще одна милость, которая удвоила зависимость поэта от царя, теперь и в качестве придворного. По возрасту, не говоря о значении поэта, Пушкина могли бы сделать по крайней мере камергером. Но Николай I странным образом принимал Пушкина за молодого человека. Пушкин, который не нуждался в никаком придворном звании, был взбешен и принял за оскорбление звание камер-юнкера. Друзья насилу его образумили.
Для краткости я сделаю выписки из «Дневника 1833 — 1835 гг.». Мне важно отметить ряд узловых моментов, которые неприметно и тем не менее неотвратимо вели жизнь поэта к трагической развязке.
«1834. 1 января. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове».
«26-го января. В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках. Я уехал, оставя Наталью Николаевну, и, переодевшись, отправился на вечер к С.В.Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: (Он мог бы дать себе труд съездить надеть фрак и возвратиться. Попеняйте ему.)
Барон д `Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет».
Барон Дантес приглянулся императрице, и царь принял участие в устройстве судьбы бедного эмигранта-роялиста.
Между тем родители Пушкина совсем расстроили свои имения, и Пушкин осознал необходимость взять в свои руки управление ими. Надо было выйти в отставку и поселиться в деревне. Идея сразу оформляется как чисто поэтическая.
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь — как раз — умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
Стихотворение не окончено, судя по программе в рукописи: «Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу — тогда удались он домой.
О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; груды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть».
К работе над стихотворением, в котором просматривается жизнь Льва Толстого, Пушкин не вернулся, поскольку на прошение об отставке царь обиделся и объявил, что в таком случае между ними все будет кончено. Это означало также: архивы будут закрыты для поэта, который приступил к работе над «Историей Петра».
Из письма к В.А.Жуковскому от 6 июля 1834 года.
«Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие — какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять всё-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем: гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце — но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье».
В это время Наталья Николаевна была в Москве, точнее под Москвой у родных. Отрывок из письма Пушкина около 14 июля 1834 года.
«Да как балы тебе не приелись, что ты и в Калугу едешь для них. Удивительно! — Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали.
А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на аничковых балах. Ну, делать нечего. Бог велик; главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма. Будь здорова. Поцелуй детей и благослови их за меня. Прощай, целую тебя. А.П.»
Наталья Николаевна, не сознавая положения Пушкина, как, впрочем, и Жуковский, решила, или ей внушили, привезти с собой своих сестер.
Из письма от 14 июля 1834 года.
«Все вы, дамы, на один покрой. Куда как интересны похождения дурачка Д. и его семейственные ссоры. А ты так и радуешься. Я чай, так и раскокетничалась. Что-то Калуга? Вот тут поцарствуешь! Впрочем, женка, я тебя за то не браню. Всё это в порядке вещей; будь молода, потому что ты молода — и царствуй, потому что ты прекрасна. Целую тебя от сердца — теперь поговорим о деле. Если ты в самом деле вздумала сестер своих сюда привезти, то у Оливье оставаться нам невозможно: места нет. Но обеих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри… Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы; родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейственного спокойствия не будет».
Увы! Одна из сестер сыграет для баронов роль троянского коня, то есть кобылки, в осаде дома красавицы.
В апреле-мае 1835 года Пушкин решился было стать издателем политической и литературной газеты, рассчитывая на доход в 40 000. Сохранились две черновые редакции письма; во второй, не получив одобрения правительства, Пушкин заговаривает о крупном займе.
Из письма к графу Бенкендорфу:
«Испрашивая разрешение стать издателем литературной и политической газеты, я сам чувствовал все неудобства этого предприятия. Я был к тому вынужден печальными обстоятельствами. Ни у меня, ни у жены моей нет еще состояния; дела моего отца так расстроены, что я вынужден был взять на себя управление ими, дабы обеспечить будущность хотя бы моей семьи. Я хотел стать журналистом для того лишь, чтобы не упрекать себя в том, что пренебрегаю средством, которое давало мне 40 000 дохода и избавляло меня от затруднений.
Теперь, когда проект мой не получил одобрения его величества, я признаюсь, что с меня снято тяжелое бремя. Но зато я вижу себя вынужденным прибегнуть к щедротам государя, который теперь является моей единственной надеждой. Я прошу у вас позволения, граф, описать вам мое положение и поручить мое ходатайство вашему покровительству.
Чтобы уплатить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 р. Но в России это невозможно.
Государь, который до сих пор не переставал осыпать меня милостями, но к которому мне тягостно… соизволив принять меня на службу, милостиво назначил мне 5 000 р. жалованья. Эта сумма представляет собой проценты с капитала в 125 000. Если бы вместо жалованья его величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, — я был бы совершенно счастлив и спокоен».
Вероятно, письмо не было переписано и не отправлено, идея займа в счет жалованья, как Пушкину издавать газету, показалась самому поэту слишком фантастичной. А был самый естественный и самый плодотворный способ разрешения всех затрудений, обретающих все более роковой характер, о чем снова заговаривает поэт в письме к графу Бенкендорфу от 1 июня 1835 года.
«Мне совестно постоянно надоедать вашему сиятельству, но снисходительность и участие, которые вы всегда ко мне проявляли, послужат извинением моей нескромности.
У меня нет состояния; ни я, ни моя жена не получили еще той части, которая должна нам достаться. До сих пор я жил только своим трудом. Мой постоянный доход — это жалованье, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие.
Жизнь в Петербурге ужасающе дорога. До сих пор я довольно равнодушно смотрел на расходы, которые я вынужден был делать, так как политическая и литературная газета — предприятие чисто торговое — сразу дала бы мне средство получить от 30 до 40 тысяч дохода. Однако дело это причиняло мне такое отвращение, что я намеревался взяться за него лишь при последней крайности.
Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть — нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока еще обязан милостям его величества».
Самое естественное и плодотворное решение житейских затруднений Пушкина оказалось, неизвестно по каким причинам и соображениям, неприемлемым для царя. Вскоре Пушкин, вместо газеты, чисто торгового предприятия, получает разрешение на издание литературного журнала, но заняться им в полной мере у него уже не остается времени.
В феврале 1836 года явилась первая ласточка, известившая о беспокойном состоянии Пушкина, помимо долгов и его несвободы у трона, и из-за тревог о чести его жены. Сохранился черновик письма, отосланного к графу В.А.Соллогубу, с которым поэт был на дружеской ноге и который был влюблен, как многие молодые русские в Наталью Николаевну, это было общее увлечение молодежи избранницей Пушкина.
«Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей.
Обстоятельства не позволяют мне отправиться в Тверь раньше конца марта месяца. Прошу меня извинить».
Пушкин отправил вызов молодому графу за его замечания Наталье Николаевне, видимо, в излишнем кокетстве, когда ей следует думать как о своей, так и чести мужа. Граф возносил ее красоту, но находился еще под большим обаянием Пушкина, его творчества и личности. Но Пушкин счел его замечания за оскорбление. К счастью, граф Соллогуб уехал по службе и вызов от поэта получил где-то в Твери, откуда, вероятно, прислал объяснения, каковых Пушкин не принял и дуэль отлагал лишь из невозможности выехать тотчас в Тверь. Время прошло, и когда они встретились, скорее всего сразу все разъяснилось.
В это-то время выходят на сцену бароны Дантес и Геккерн, который в разгар увлечения своего любовника Натали Пушкиной усыновил его, сделав при этом его богатым. В увлечении барона Дантеса Натали Пушкин не видел проблемы, вплоть до дуэли. Но именно барон Геккерн замутил воду, в которой выкупал и ближайших друзей Пушкина. Не будь денег Геккерна, Дантес ни за что бы не женился на бесприданнице Катрин, чтобы избежать дуэли, просто стрелялся бы, как того желал Пушкин.
II
Далее лучше привести отрывки из романа «Сказки Золотого века».Первое представление оперы Глинки «Жизнь за царя» было назначено на 27 ноября 1836 года. Все уже только и говорили о новой опере, разумеется, в большом свете, где являлась на раутах и балах публика премьер.
По эту пору всех занимала еще одна новость — сватовство блестящего кавалергарда барона Дантеса, теперь богатого, поскольку он был усыновлен бароном Геккерном, голландским посланником, к бесприданнице Катрин Гончаровой, сестре Натальи Николаевны Пушкиной, за которой уже с год увивался красавец-француз. Влюбленный явно в красавицу Натали, Дантес, очевидно, решил, по крайней мере, породниться с нею, связав свою жизнь с Катрин. Все это казалось весьма странно или весьма романтично.Вместе с тем по городу распространились слухи о подметных письмах, предназначенных для Пушкина, а получали их по городской почте, недавно учрежденной, друзья его для передачи ему. Содержание их было одно и то же, но необычно: намек с упоминанием Нарышкина, жена которого была любовницей Александра I, прямо указывал на нынешнего царя, хотя ближайший повод — ухаживания барона Дантеса за женой поэта, что наблюдали все в высшем свете.
Монго-Столыпин не сразу решился сказать о слухах в отношении Пушкина Лермонтову, который воскликнул:
— Это же дуэль!
— Нет, говорят, и здесь самое удивительное, что занимает ныне весь высший свет, это сватовство барона Дантеса к свояченице Пушкина Катрин Гончаровой. Оказывается, наш француз был влюблен не в красавицу Натали, а в ее старшую сестру. Повод для дуэли отпадает.
— Что за чертовщина?
— В самом деле, загадка, которая занимает весь свет.
Загадка занимала и двор. Императрица нашла случай переговорить с Софи Бобринской, которая тотчас поняла, чем та заинтересована. С живостью, присущей ей, графиня воскликнула:
— Никогда, с тех пор как стоит свет, не поднималось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных.
— Что такое? — улыбнулась императрица.
— Разве вы не слыхали? Барон Дантес, или его надо называть, барон Геккерн, женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустную молву.
— И меня это занимает. Я так хотела бы узнать у вас подробности невероятной женитьбы Дантеса, неужели причиною явилось анонимное письмо? — императрица задумалась. — Что это — великодушие или жертва?
— Чье великодушие? Чья жертва? В том-то вся тайна, — графиня одушевилась. — Да, это решенный брак сегодня, какой навряд ли состоится завтра.
— Как же так. — крайнее изумление императрицы обрадовало графиню, они на равных удивлялись чему-то.
— Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтической красавицы, жены Пушкина! Разве это серьезно?
— Нет, Софи, не спрашивайте у меня, а рассказывайте. Вы ведь всегда все знаете, — взмолилась императрица, она знала всех участников этой истории: и красавца Дантеса, кавалергарда, и фрейлину Гончарову, и жену Пушкина, — любопытство ее, как и всякой женщины, было возбуждено.
— Да, ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю.
— Я еще менее.
— Это какая-то тайна любви, героическое самопожертвование, это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней.
— Так высоко и романтично?!
— Это возвышенно и смехотворно.
— Софи, вы стоите этих писателей, которых упоминали. Однако я еще ничего не поняла.
— В свете встречают мужа, который усмехается, скрежеща зубами.
— Бедный Пушкин. На его месте всякий был бы смешон, а он ужасен, как Отелло?
— Жену, прекрасную, бледную, которая вгоняет себя в гроб, танцуя целые вечера напролет.
— Что же ей делать при ее красоте?
— Молодого человека, бледного, худого, судорожно хохочущего…
— Дантес, говорят, был болен. Он так изменился?
— Отца, играющего свою роль, но потрясенная физиономия которого впервые отказывается повиноваться дипломату.
— Барон Геккерн до сих пор был весьма забавен, но его история с усыновлением Дантеса ведь тоже шарада, — императрица смеется, как молодая, превесело. — Вы прелесть, Софи! Мне кажется, я что-то начинаю понимать.
— Под сенью мансарды Зимнего дворца, в покоях фрейлин, тетушка плачет, делая приготовления к свадьбе.
— Плачет? Почему? Загряжской радоваться бы за племянницу.
— Среди глубокого траура при дворе по Карлу X видно лишь одно белое платье, и это непорочное одеяние невесты кажется обманом!
— В какую сторону ни глянь, все загадка.
— Во всяком случае, ее вуаль прячет слезы, которых хватило бы, чтобы заполнить Балтийское море.
— Ну, в чем все-таки дело?
— Перед нами развертывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни. Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Все остальное — месть, которую можно лишь сравнить со сценой, когда каменщик замуровывает стену.
— Вы меня снова запутали. Это драма Пушкина?
— Посмотрим, не откроется ли сзади какая-нибудь дверь, которая даст выход из этого запутанного положения. Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отмщенного…
— Вы заговорили, как прорицательница, невнятно и страшно.
У Карамзиных, где продолжали привечать Дантеса, теперь уже Геккерна, несмотря на то, что Пушкин не хотел его знать, не кланялся ему и запрещал жене с ним разговаривать, тоже много недоумевали, хотя знали, кажется, все: о подметных письмах, о вызове Пушкина, после которого и всплыла эта история с неожиданным сватовством к его свояченице, что не было чем-то вожделенным для дипломата и его приемного сына, если один ходил с потрясенной физиономией, а другой хохоча, как сумашедший.
«Прямо невероятно, — я имею в виду эту свадьбу, — писала Екатерина Андреевна Карамзина, вдова Николая Михайловича Карамзина, знаменитого историка и писателя, сыну Андрею в Париж, — но все возможно в этом мире всяческих неожиданностей».
В этом же письме Софья Николаевна Карамзина, старшая дочь Карамзина от первого брака, писала брату в Париж на ту же тему: «Я должна сообщить тебе еще одну необыкновенную новость — о той свадьбе, про которую пишет тебе маменька; догадался ли ты? Ты хорошо знаешь обоих этих лиц, мы даже обсуждали их с тобой, правда, никогда не говоря всерьез. Поведение молодой особы, каким бы оно ни было компроментирующим, в сущности, компроментировало только другое лицо, ибо кто смотрит на посредственную живопись, если рядом — Мадонна Рафаэля? А вот нашелся охотник до этой живописи, возможно потому, что ее дешевле можно было приобрести. Догадываешься? Ну да, это Дантес, молодой, красивый, дерзкий (теперь богатый) Дантес, который женится на Катрин Гончаровой, и, клянусь тебе, он выглядит очень довольным, он даже одержим какой-то лихорадочной веселостью и легкомыслием, он бывает у нас каждый вечер, так как со своей нареченной видится только по утрам у ее тетки Загряжской; Пушкин его не принимает больше у себя дома — он крайне раздражен им после того письма, о котором тебе рассказывали… Натали нервна, замкнута, и, когда говорит о замужестве сестры, голос у нее прерывается. Катрин от счастья не чует земли под ногами и, как она говорит, не смеет еще поверить, что все это не сон».
Сколь различны впечатления и суждения ближайших наблюдателей этой истории сватовства Дантеса к Катрин Гончаровой, которая не стоила бы выеденного яйца, если бы за нею не проглядели драму Пушкина его же ближайшие друзья. Они не поверили Пушкину, что он имеет все основания, чтобы не подавать руку ни Дантесу, ни Геккерну, кроме ревности, а ведь и ревности не было у поэта, а лишь чувство возмущения тем, как и тот, и другой преследовали его жену, что отнюдь не закончилось c сватовством.
Среди немногих, кто знал подоплеку неожиданного сватовства Дантеса, был граф Соллогуб, недавний выпускник Дерптского университета, который, еще будучи студентом, познакомился с Пушкиным в театре, как о том он рассказывает в своих воспоминаниях, которые куда интереснее и выразительнее, чем его повести, с коими он вступил в литературу в одно время с Лермонтовым.
Он гостил у родных на рожденственских праздниках и каждый вечер выезжал с отцом в свет… Однажды отец взял его с собой в театр; они поместились во втором ряду кресел; перед ними в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда отец с сыном вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул графу, который шепнул сыну: «Это Пушкин».
Юный граф весь обомлел… Имя волшебное и лучезарное — Пушкин! В перерыве отец представил сына поэту, который, замечая, верно, его восторг, обошелся с ним ласково. На другой день отец повез сына к Пушкину. Его не было дома, и их приняла жена поэта. И еще одно потрясение испытал юный граф.
«Ростом высокая, с баснословно тонкой талией, — как вспоминал впоследствии граф Соллогуб, — при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появлении. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила… Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы…»
Явившись в свете, граф Соллогуб танцевал с Натальей Николаевной на балах и прогуливался по утрам с Пушкиным по Невскому проспекту. Однажды с уст молодого человека сорвалась некая фраза, которая могла звучать, как двусмысленный упрек, что нашла нужным передать молодая женщина мужу, и Пушкин вызвал письмом графа Соллогуба на дуэль; граф в это время был в отъезде по службе и долго ничего не знал о вызове, но вскоре все разъяснилось, и Пушкин сохранил приятельские отношения с молодым человеком.
Подметные письма были посланы по городской почте друзьям Пушкина, одно из них в двойном конверте получила тетушка графа Соллогуба; вскрыв конверт, она обнаружила второй с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину — и призвала племянника. Граф Соллогуб отправился к Пушкину, который сказал, что это такое, и хотя, казалось, он не помышлял о дуэли, к удивлению молодого человека, он предложил себя в случае необходимости в секунданты, глубоко тронув поэта.
Утренние прогулки по Невскому проспекту продолжались как ни в чем не бывало, как вдруг за обедом у Карамзиных во время общего веселого разговора Пушкин сказал графу:
— Ступайте завтра к д` Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.
Потом он продолжал шутить и разговаривать как ни в чем не бывало. Граф Соллогуб остолбенел, как он вспоминает, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений.
Однако бароны Геккерн и Дантес, добившиеся двухнедельной отсрочки с помощью Жуковского, обошли графа Соллогуба, заявив, что повод для дуэли отпадает, поскольку Дантес женится на свояченице Пушкина. Граф снова остолбенел, но обрадовался случаю: чего же лучше? Дуэли не будет! Пушкин не стал упорствовать и взял свой вызов обратно, зная, что на этом дело не закончится.
Спустя несколько дней граф Соллогуб с легким сердцем посетил Пушкиных; когда он вышел от Натальи Николаевны, Пушкин повел его к себе.
— Послушайте, — сказал он, — вы были более секундантом Дантеса, чем моим; ведь не я искал примирения; однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.
Он запер дверь, как пишет в воспоминаниях граф Соллогуб, и сказал:
— Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте.
— Как?!
— Барон, — стану читать с некоторыми пропусками, чтобы вас не утомить, — проговорил Пушкин, усмехнувшись. — Поведение вашего сына было мне полностью известно уже давно и не могло быть для меня безразличным… Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.
Но вы, барон, — вы мне позволите заметить, — голос Пушкина наполнился возмущением и гневом, — что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали… Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне… вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.
— Это же неминуемая дуэль! — граф испугался, впервые увидев поэта в гневе.
— Это еще не всё, — продолжал Пушкин чтение письма. — Вернемся к анонимным письмам… 2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия. Он вам сказал, что я в бешенстве, что моя жена боится… что она теряет голову. Вы решили нанести удар… Вами было составлено анонимное письмо.
— Так ли? Зачем? — не вынес граф Соллогуб.
— Не добившись своих целей, он обещал месть, и через день вы привезли один из экземпляров этих писем.
— Не ведая сам о том!
— Дуэли мне уже недостаточно, — я продолжаю чтение письма, заметил Пушкин, — и каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем походила бы на веселый фарс (что, впрочем, меня весьма мало смущает), ни, наконец, письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления…»
— Словом, вы предлагаете ему убраться восвояси в любом случае, — заключил граф Соллогуб.
— Да. О каком примирении с пороком может идти речь?
— Но дуэль Геккернам была нежелательна. Зачем писать подметные письма?
— Геккерн надеялся на то, что я увезу свою жену, и сын его излечится от своей страсти. Барон не ведает, что я человек подневольный. Без ведома власти я шагу вступить не могу.
— Как же быть? Я вам прямо скажу. Поскольку вы сочли возможным меня ознакомить с этим письмом, позвольте мне переговорить с Жуковским. Ведь можно найти способ удалить барона Геккерна, если ваши подозрения об его причастности к анонимным письмам основательны.
— Вы снова станете хватать меня за руку! — вскинулся с сожалением Пушкин. — А ноги в царских цепях.
Граф Соллогуб поспешил откланяться в надежде, что Пушкин не тотчас отошлет письмо, набросанное явно начерно, да пребывая в раздумьях, иначе не стал бы читать. Граф полетел к князю Одоевскому, где надеялся найти Жуковского, который тотчас взялся остудить горячую голову поэта. На этот раз надо было избежать не только дуэли, но и дипломатического скандала. Что он мог сказать Пушкину?
Жуковский нашел у Пушкина набросок еще одного письма — к графу Бенкендорфу с объяснением положения, в каком оказалась его семья из-за страстей Геккерна, голландского посланника, и его приемного сына, очевидно, на случай дуэли, поскольку иного исхода не было. Жуковский это понял и решил прямо обратиться к высшей власти: он попросил царя дать аудиенцию Пушкину, заявив, что дело не терпит отлагательства.
— Что я скажу государю? — удивился Пушкин.
— То же, что графу Бенкендорфу. Ведь это ты писал для царских ушей, — сказал Жуковский.
— Да, но после дуэли, независимо от ее исхода.
— Тогда это будет поздно.
— Впрочем, ведь вы теперь не отстанете от меня.
Жуковский уехал хлопотать, оставив Пушкина в глубоких раздумьях.
На другой день Пушкин получил записку от Жуковского и им же был встречен в Аничковом дворце. Пушкин явился в сюртуке, полагая, что придворный мундир камер-юнкера для официальных приемов. Но царь думал иначе.
— Пушкин, ты посмел явиться на прием во дворец в сюртуке? — нахмурился Николай I, сам готовый переодеваться много раз на дню во всякие мундиры.
— Да, государь, как десять лет тому назад, когда меня привезли с фельдъегерем в Москву, в Кремль, — отвечал Пушкин, словно мысленно подводя итоги своим взаимоотношениям с царем, который милостиво назначил себя его цензором.
— Десять лет? Если бы не Жуковский, который просил меня, чтоб я тебя принял, я бы отправил тебя назад, — несколько смягчившись, проговорил царь.
— Ваше величество! Тогда или теперь? Простите! Я встревожен положением, в каком оказалась моя семья. Дело не в ухаживаниях кого-либо за моей женой, я в ней уверен, вот и все. Дело во вмешательстве в мою жизнь представителя коронованной особы другого государства. Что касается непосредственного виновника городских слухов, я поставил его на место: он дал слово, что непременно женится на моей свояченице. Я заставил его играть весьма жалкую роль. Я бы расчелся и с бароном Геккерном, который и заварил всю эту кашу, ревнуя своего приемного сына к моей жене, и теперь не оставляет нас в покое под видом примирения и установления родственных отношений.
— Чего же ты хочешь?
— Покоя в моей семье.
— Хочешь подать в отставку и уехать в деревню, как однажды это уже делал?
— Нет, прежде я должен позаботиться об имени моем, которое, смею думать, принадлежит не одному мне, а стране и моему государю, коим я служу как поэт. Пасквиль по моему адресу касается и августейших особ, у меня есть основания считать его автором голландского посланника барона Геккерна.
— Почему ты знаешь?
— По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата.
— От барона Геккерна? Зачем?
— Он преследовал мою жену, сначала из ревности, затем, чтобы спасти приемного сына, как он твердил ей. Затем заговорил о мести. Подметные письма и есть его месть. Но, испугавшись дуэли, решил женить приемного сына на моей свояченице, чему все удивляются, не ведая первопричин.
— Хорошо, — отеческим тоном заговорил Николай I. — Розыск автора анонимного письма можно учинить. Только ты обещай мне ничего не предпринимать от себя, ничего противозаконного.
— Ваше величество! В этом я однажды, десять лет тому назад, дал слово и в мыслях не держал его нарушить. Вы это знаете лучше кого-либо, ибо вы мой августейший цензор.
— Это делает тебе честь, Пушкин.
— О, благодарю! — поэт вышел от царя с полным сознанием, что его окончательно связали по рукам и ногам, как колодника. Друзья позаботились, нечего сказать, хороши друзья.
Жуковский вышел из Аничкова вместе с Пушкиным. С этого дня он будет почти постоянно с ним — то у Глинки, то у князя Одоевского на чествовании Глинки после премьеры оперы «Иван Сусанин», как продолжали называть ее, несмотря на изменение ее названия, то в мастерской у Карла Брюллова.
У Карамзиных почти каждый вечер собирался небольшой круг известнейших поэтов, литераторов, музыкантов и, видимо, просто светских знакомых, среди последних были барон Геккерн и барон Дантес, весьма далеких от интересов литературного салона. Трудно понять, как это случилось. В глазах света, даже весьма просвещенных Карамзиных, Пушкин и Геккерн, или Пушкин и Дантес, когда тот явился в Петербург, был обласкан как легитимист двором и усыновлен Геккерном (темная история), имели один статус светских людей, принятых в лучших домах Петербурга.
Впрочем, говорят, у Карамзиных по разным углам гостиной составлялись свои группы. Вот как это выглядело по сообщениям Софи Карамзиной к ее брату Андрею в Париж: «Как видишь, мы вернулись к нашему городскому образу жизни, возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром… к полуночи Вяземский и один раз, должно быть, по рассеянности, Виельгорский, и милый Скалон, и бестолковый Соллогуб и все по-прежнему…»
Это было в конце октября, незадолго до появления подметных писем, а все по-прежнему — это значит: Дантес «продолжает все те же штуки, что и прежде, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой, в конце концов, все же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как все это глупо!»
Это наблюдала Софи Карамзина, фактическая хозяйка пресловутого салона, в течение последнего года жизни Пушкина, все видела и ребячески ничего не понимала?!
Даже дуэльная история, закончившаяся сватовством Дантеса, столь изумившим всех, хорошо известная Софи Карамзиной со слов Пушкина, самый его рассказ о том, — все вызывало у нее смех:
— Боже мой, как все это глупо!
В этот вечер у Карамзиных собрались все те же; подъехал князь Вяземский, брат Екатерины Андреевны, один из ближайших, как Жуковский, старших друзей Пушкина. Князь Вяземский тоже принимал Геккернов, вопреки беспокойству его жены княгини Веры Федоровны; он полагал, что надо помирить Пушкина с Геккернами, вопреки заявлению поэта, что будет свадьба или нет, между домом Пушкина и домом Геккернов ничего общего быть не может.
Пушкин говорил также, что никогда не позволит жене присутствовать на свадьбе и принимать ей у себя замужнюю сестру. Дело было не в Катрин, Пушкин не изменился по отношению к свояченице, он считал негодяями Геккернов, имея на то все основания, и любой порядочный человек на его месте не стал бы принимать их у себя. Князь Вяземский и Карамзины, как светские люди, были снисходительнее к человеческим слабостям и страстям, но, странное дело, не по отношению к Пушкину.
Софи Карамзина переглянулась с дядюшкой, замечая, по ее выражению, как снова начались кривлянья ярости и поэтического гнева у Пушкина, который стоял один в стороне, мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, и они оба покатились со смеху, привлекая внимание и Александра Карамзина, офицера Конного полка, особо привилегированного даже по сравнению с кавалергардами. Екатерина Андреевна не выдержала и подозвала сына.
— Саша! Погляди на них.
— На кого? — Карамзин оглянулся.
— Да, на сестру и дядю. Чем они заняты?
— Потешаются над Пушкиным, — невольно улыбнулся Карамзин.
— Ты женишься и можешь оказаться в его положении. Для кого-то ты будешь смешон, но не в глазах же своих друзей? — Екатерина Андреевна с тревогой всплеснула руками.
— Хороши друзья, в самом деле, — рассмеялся Александр Карамзин, а с ним и Екатерина Андреевна.
— С князем ладно, — махнула рукой Екатерина Андреевна.
— На то он князь?
— Он ревновал свою жену…
— К Пушкину?
— Чему ты удивляешься? И твой отец ревновал меня…
— К Пушкину?
— Да. Вы, молодежь, не понимаете. Софи умна и при всем своем добром отношении к гостям всегда готова посмеяться над ними. Но мне бы не хотелось, чтобы в отношении Пушкина ты присоединился к ним. Его положение совсем не смешно. Комедию разыгрывают вот эти. Ты же хорошо знаешь их. Ты друг и приятель Дантеса и Гончаровых. Ты будешь шафером Катрин на ее свадьбе; между тем как Пушкин упорно твердит, что никогда не позволит жене ни присутствовать на этой свадьбе, ни принимать у себя Геккернов.
— Это ни на что не похоже, — покачал головой Карамзин.
— Но ведь Пушкин — умный человек.
— Самый умный из всех, как заявляет Жуковский, — рассмеялся Карамзин.
— Я думаю, у него должны быть веские причины желать, чтобы между его домом и домом Геккернов не было никаких отношений.
— Веские причины?
— Когда Дантес был болен и худел на глазах, Геккерн сказал Натали, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его приемного сына, — ты понимаешь, о чем речь, — потом стал грозить местью; день спустя появились анонимные письма.
— Это Геккерн?!
— Пушкин думает, что он. Последовал вызов; Геккерн слезно, действуя через Жуковского и госпожу Загряжскую, добился отсрочки дуэли на две недели.
— Отсрочки? Разве так делается?
— За это время Дантес влюбился в Катрин и решил жениться. Пушкин с великим сожалением был вынужден взять свой вызов обратно.
— Но если Жорж действительно думал о женитьбе на Катрин и был даже влюблен, как уверяет?
— Так, зачем же Геккерн заклинал Натали спасти его приемного сына? Как бы ты отнесся на месте Пушкина к Геккерну? Стал бы его принимать как ни в чем не бывало? Это все относится и к Дантесу, которого Пушкин заставил сыграть смешную роль, не без участия приемного отца. Ты же видишь, Дантес сам не свой.
— Да, он весел, как-то лихорадочно весел.
— Смешон-то он, а не Пушкин, а нет — он всех вас очаровал, даже изяществом квартиры, богатством серебра и особым убранством комнат, предназначенных для его жены. Все напоказ. Сейчас видно, как он обожает невесту, а Геккерн любит и балует ее. А вот смотри: Дантес снова, стоя против Натали, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Видишь?
— Вижу, — смеется Александр Карамзин.
— А Натали? Она же, со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда его нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, как замечает Софи. Но для нее это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько непонятен.
— А по-моему, очень даже хорошо понятен! — воскликнул Карамзин и призадумался.
— Да, но все обращают внимание не на них, а на Пушкина, угрюмое беспокойство которого Софи находит смешным. «Ах, смею тебя уверить, — пишет она Андрею в Париж, — это было ужасно смешно».
— Нет, мне неловко.
— Хорошо. А Софи для разнообразия сообщает в Париж о том, что на днях вышел четвертый том «Современника» и в нем напечатан роман Пушкина «Капитанская дочка», говорят восхитительный…
— В самом деле!
— Это еще не все. Пушкин, полагая, что покончил с Дантесом, решил окончательно объясниться с Геккерном, написал письмо, которое неминуемо привело бы к дуэли, но граф Соллогуб тотчас бросился к Жуковскому, и последний остановил отсылку письма не без участия государя.
— Бог мой! — Александр Карамзин с тревогой оглянулся вокруг.
Между тем явились новые гости, среди них Глинка, и все собрались у рояля; он охотно импровизировал на темы из его оперы и распевал романсы.
Придворные балы считались самыми блестящими, что неудивительно, если сам государь император высматривал красивейших женщин повсюду, а государыня — красавцев-мужчин, чтобы они танцевали в Аничковом дворце. Так, первый поэт России Пушкин был пожалован в камер-юнкеры только для того, чтобы его жена Наталья Николаевна танцевала в Аничковом; так, некий молодой француз, которого графиня Фикельмон представила императрице, так понравился ей, что она о нем сказала августейшему супругу, а государь предложил ему поступить на военную службу и не куда-нибудь, а в полк, шефом которого была сама императрица, в кавалергарды, потому что прежде всего из кавалергардов приглашали на придворные балы танцевать.
Так, игрою случая, роль которого невольно сыграли августейшие супруги, безвестный и бедный (по ту пору) барон Дантес получил разом чин русского офицера с правом танцевать на придворных балах, стало быть, и в лучших домах Петербурга.
За придворными балами славились балы у графа Ивана Илларионовича Воронцова-Дашкова, обер-церемониймейстера двора, и ее молоденькой жены Александры Кирилловны, урожденной Нарышкиной, кои посещали и государь с императрицей вместе или врозь, а также великие князья и наследник-цесаревич.
23 января 1837 года на балу у Воронцовых-Дашковых, как всегда, звенела музыка, носились пары по ярко освещенной зале и было весело, ибо здесь великолепие сочеталось со свободой, которую вносила девятнадцатилетняя графиня, резвая, приветливая, прямодушно смелая и лукавая. Она танцевала с Монго-Столыпиным, как все звали его в свете, любимцем женщин, чья корректность и даже некоторая флегматичность однако служили им лучшей защитой от завистливых взглядов и сплетен. О Лермонтове здесь еще не ведали, хотя именно его слово повторяли, обращаясь к Столыпину «Монго».
Графиня рассмеялась:
— Вы знаете, императрица, говоря о вас, сказала не иначе, как Монго-Столыпин.
— Это удобно. Столыпиных много, видите ли, надо же как-то их различать, — отвечал красавец-гусар со сдержанной улыбкой всегдашнего превосходства.
— Камер-юнкер Столыпин — ваш брат?
— Да, мой родной брат Николай. Он служит под началом графа Нессельроде.
— Или графини Нессельроде?
— О, это одно и тоже.
Вошел в танцевальную залу конногвардеец Александр Карамзин, которого улыбкой издали приветствовала хозяйка; Столыпин лишь поглядел свысока.
— Вы не знакомы? — спросила графиня.
— Я его знаю, и он меня тоже, я думаю. Но, будучи разных полков, не имели случая сойтись.
Александр Карамзин издали раскланялся с Натальей Николаевной Пушкиной, которая, по своему обыкновению, непрерывно неслась в танце, и тут заметил Катрин и Жоржа Дантеса, озабоченных, как всегда, одна — ревностью, другой — вниманием к Натали, он подошел было к ним, чтобы поздороваться, но его не заметили.
— Это Венера, — говорил вполголоса скороговоркой Дантес, разумеется, по-французски, — она-то сводит нас в ночи; будь довольна, что я весь принадлежу тебе. Чего еще хочешь?
— Ты играешь с огнем, — сохраняя беспечный вид, говорила с упреком Катрин, развитые плечи и тонкая талия, как у всех сестер Гончаровых, хороша вообще, но не рядом с Натали, которая в танце казалась прямо блистательной.
— Нет, Катрин. Государь взял с него слово, дуэли не будет. А побесить Отелло я могу, ты все знаешь. Не хочет с нами знаться, какой важный господин! А у самого — ни гроша за душой, одни долги.
— Жорж!
— И сестра твоя достойна наказанья.
— Ты мстишь им за наше счастье, вместо благодарности.
— О, я благодарен им. Еще бы! Я хочу, чтобы и они были счастливы, как мы.
— Ты по-прежнему влюблен в нее и любишь не меня, а ее.
— В объятиях моих разве не твое тело трепещет? Не ревнуй.
— Я-то счастлива, а ты счастлив лишь тогда, когда видишь ее.
— Нет, я несчастлив именно тогда, когда я вижу ее.
— Довольно! Я этого не вынесу!
Дантес оглядывается направо и налево, замечает Карамзина и знаком перепоручает заботу о Катрин ему, как бывало между ними, а сам устремляется к Натали, с которой собрался танцевать мазурку, когда и успел он ее пригласить? Но на этот раз Карамзин не стал играть свою прежнюю роль, найдя ее оскорбительной, он отошел в сторону, и тут он увидел Пушкина, который с угрюмым лицом следил за женой, и то, что прежде казалось смешно, теперь сжало ему сердце.
Показалась графиня, хозяйка бала, за нею следовал Монго-Столыпин.
— Вы знакомы? — графиня их оставила одних, молодые люди рассмеялись и обменялись рукопожатием. После первых любезных фраз Монго-Столыпин спросил:
— Что за человек этот Дантес?
Александр Карамзин неожиданно для самого себя покраснел и смутился, но Столыпин, кажется, ничего не заметил, поскольку следил глазами за французом, который танцевал с красавицей, то есть больше непрерывно что-то говорил ей.
— Еще недавно я бы легко ответил на ваш вопрос, — усмехнулся Карамзин, — но сейчас затрудняюсь сказать… Да мы мало знакомы еще…
— Ясно, — повел головой Монго-Столыпин, окидывая с высоты своего роста весь многолюдный зал.
— Что вам ясно? — насторожившись, спросил Карамзин.
Монго-Столыпин взглянул на него и рассмеялся:
— Еще не хватало, чтобы два русских офицера поссорились из-за француза, который ведь только рядится, как в маскараде, в мундир кавалергарда, а за Россию на смерть стоять не станет!
— Вы правы, Монго! — рассмеялся в свою очередь Карамзин.
— Откуда вы знаете мое произвище?
— По поэме «Монго», в которой ваш друг-гусар изощряется стихами, достойными Пушкина, в остроумии в духе Баркова.
— Вы его знаете?
— Я видел его. Ведь в поэме «Монго» он рисует не только ваш портрет, но и свой, саркастически и потому, думаю, правдиво.
— У него есть эта страсть — всех выводить на чистую воду, не исключая друзей и самого себя.
— Талант?
— Не мне судить. Но иных помыслов, как о славе Байрона или Пушкина, у него не было с отроческих лет.
— А пока лишь гусарское удальство и больше ничего?
— Вот именно. Он считает, что ему не хватает решимости или случая, чтобы заявить о себе.
— Там что-то произошло, — Карамзин снова покраснел. — Пушкин поспешно уводит жену; за ними семенит старик Геккерн, а Катрин, кажется, готова дать оплеуху Жоржу, который никак не успокоится, хохочет… Таким он был, когда решился жениться неожиданно для всех и самого себя; но, казалось, женитьба успокоила его, нет!
Карамзин и Монго-Столыпин направились к выходу и в вестибюле увидели графиню Александру Кирилловну.
— Что случилось, графиня?
— Молодой Геккерн, танцуя мазурку с Натали, сказал дурацкий каламбур с игрою слов cor (мозоль) и corps (тело), речь шла о мозольном операторе, мол, по нему он рассудил, что тело у нее лучше, чем у ее сестры.
— Казарменная шутка, — покачал головой Монго-Столыпин.
— Бедная Натали от нее вздрогнула; это заметил Пушкин и увез жену. Боюсь, это добром не кончится.
Предчувствие графини не обмануло ее.
Еще два дня Пушкин раздумывал, как быть; между тем Дантес держал себя с Натали у Мещерских на другой вечер, у Вяземских на следующий день точно таким же образом, как до помолвки и женитьбы, продолжая явно ухаживать за нею, вызывая ревность у его жены. Впрочем, во всем этом не заключалось ничего нового, скорее Дантес своим вызывающим поведением раскрывал свое истинное лицо, еще не разгаданное многими.
Пушкина больше сердила навязчивость барона Геккерна, который чувствовал себя оскорбленным тем, что с ними не хотели знаться, он буквально преследовал поэта и в свете, и писал письма, заставлял писать письма приемного сына в поисках примирения между домом Пушкина и домом Геккернов, но эти письма поэт возвращал, не читая.
На балу у Воронцовых-Дашковых все заметили, как Пушкин уводил жену от Геккернов, и думали, что двусмысленные каламбуры кавалергарда окончательно вывели его из себя. Но если вдуматься в события тех дней, приоткрывается совершенно иная ситуация.
Прежде всего надо вспомнить, что ближайшие друзья Пушкина в его взаимоотношениях с Дантесом находили не драму, а комедию. Хотя потом они каялись в том, что не понимали всю глубину страданий поэта, они не могли не верить своим глазам. Комедию разыгрывал по своему возрасту и характеру Жорж Дантес, красавец-француз в блестящем мундире русского офицера, добрый малый, который умудрился оказаться в любовных сетях барона Геккерна, был им усыновлен, а волочился за красавицей, на которую обратил внимание сам государь император; во избежание дуэли он должен был, к изумлению всех, жениться, принести себя в жертву своему возлюбленному отцу, разыгрывая при этом самоотвержение во имя любви и чести той, в кого был влюблен; но на этом остановиться он не мог, теперь он жаждал вознаграждения, что, верно, предполагали Геккерны.
Друзья Пушкина считали, что у него выгодное положение, которым он не хотел воспользоваться, он верит своей жене, а Дантес вскоре окончательно скомпрометирует себя в глазах света. Но Пушкин, вопреки обещанию царю не предпринимать ничего противозаконного, то есть не драться на дуэли, спустя два месяца, достает неотосланное письмо к барону Геккерну, переписывает с сокращениями, и так все ясно, и отправляет его по городской почте, зная, что теперь дуэль неминуема, и он на этот раз дело доведет до конца. Что же новое случилось, чтобы поэт решился на последний шаг?
Теперь вспомним о том, как все говорят о тайне в деле Пушкина. «О том, что было причиной этой кровавой и страшной развязки, говорить много нечего, — пишет князь Вяземский в одном из писем. — Многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих, — далее добавляет. — Адские козни опутали Пушкиных и остаются еще под мраком».
Даже Николай I недоумевал в письме к брату Михаилу Павловичу: «Последнего повода к дуэли, заключающегося в самом дерзком письме Пушкина к Геккерну, никто не постигает».
В обоих письмах предполагается, помимо всего, что известно, некая сверхпричина.
Исследователи рассудили, что тайной и была прикосновенность к этому делу Николая Павловича, о чем друзья Пушкина не смели прямо говорить, в частности, еще во имя охранения чести Натальи Николаевны, но о чем достаточно прозрачно сказано в дипломе. Один из друзей Пушкина писал в письме к брату: «В анонимном письме говорили, что он после Нарышкина первый рогоносец». Здесь ясно указание на Николая I. Между тем друзья Пушкина, как и сам поэт, уверены в невинности Натальи Николаевны, правда, в отношении к Дантесу. Стало быть, тайной остается то, каковы были отношения царя и жены поэта, на что указано в дипломе?
«Двору хотелось, чтобы Н.Н.Пушкина танцевала в Аничкове, и потому я пожалован в камер-юнкеры», — записал Пушкин в дневнике (вариант записи) предельно лаконично, хотя, известно, этот случай привел его в бешенство; но поэт был простодушен и отходчив, тот же Жуковский уговорил не поднимать скандала. Разумеется, речь шла исключительно о воле и желании царя, что угадала или предугадала еще прежде графиня Нессельроде.
Вскоре после появления Натальи Николаевны в свете графиня Нессельроде без ведома Пушкина взяла его жену и повезла на небольшой вечер в Аничкове. Застенчивая и прекрасная Пушкина очень понравилась императрице. Но сам Пушкин ужасно был взбешен этим, как вспоминал его друг Нащокин, наговорил грубостей всесильной графине и, между прочим, сказал: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю».
Как, должно быть, озлилась графиня Нессельроде, как будто она брала с собой Пушкину в злачные места. Но Пушкин, как весь свет, хорошо знал о нравах при дворе и Николая Павловича в частности, о чем тут мы не станем говорить, нравы при всех дворах от века были не лучше и не хуже. Однако пожалованный в камер-юнкеры и не желая ссориться с царем, чтобы не лишиться доступа к архивам, Пушкин постоянно напоминал жене, бывая в отъезде, в письмах: «Не кокетничай с царем», а Нащокину шутя говорил, что царь, как офицеришка, ухаживает за его женою: нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены.
Николай I, смолоду красавец, властелин полумира и женолюб, не мог не обращать внимания на Пушкину, это естественно. Она блистала теперь постоянно на придворных балах, затмевая, как замечали, самых знаменитых красавиц Петербурга, она сияла перед глазами царя и в церкви.
6 декабря 1836 года в Николин день на приеме по случаю высочайшего тезоименитства присутствовал один из старших друзей Пушкина, тот самый Тургенев, который привез из Москвы юного Пушкина для поступления в Царскосельский лицей и который один в сопровождении жандармов увозил тело поэта из Петербурга в Святогорский монастырь; он писал на другой день: «Я был во дворце с 10 час. до 3… и был почти поражен великолепием двора, дворца и костюмов военных и дамских… Пение в церкви восхитительное! Я не знал, слушать ли или смотреть на Пушкину и ей подобных —. подобных! но много ли их? Жена умного поэта и убранством затмевала всех».
Сказочное великолепие предполагает и сказочные нравы, как в сказках «Тысяча и одна ночь». Или иначе: сказочное великолепие дворцов Северной Пальмиры погружало в древность, в средневековье их обитателей, между тем как вокруг шла современная жизнь с ее новым миросозерцанием. Пушкин и воплощал это новое миросозерцание, неприемлемое для Николая I по его сану. Государь не любил Пушкина, но сознавая именно его силу, которую приходилось постоянно держать в узде, не пуская никуда, далее Москвы. И эта же сила охраняла его жену от вожделений царя.
Но вот что случилось. Встречаясь часто на балах и приемах с Натальей Николаевной, Николай I вдруг решил, вместо обычной светской болтовни, сделать ей замечание, на которые нигде и никогда он не скупился, но почему-то обошел ими барона Дантеса в мундире русского офицера и барона Геккерна, поведение которых было известно всему свету, императрице, стало быть, и ему; он сказал ей, что он любит ее, как очень хорошую и добрую женщину, поэтому позволяет себе сказать ей о комеражах, которым ее красота подвергает ее в обществе; он советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастия мужа.
Наталья Николаевна, разумеется, передала слова государя, может быть, с торжеством Пушкину, который вспыхнул.
— Что такое, Пушкин? — удивилась и испугалась она.
— Ничего. Иди к себе, — сказал он.
Однажды в подобной ситуации Пушкин, недолго думая, написал письмо с вызовом молодому графу Соллогубу, который вовсе и не хотел делать какие-либо замечения, как ей вести себя. Слова венценосца, который явно заглядывался на его жену, звучали тоже двусмысленно. Вместе с тем это был единственный результат разговора поэта и царя о вмешательстве в его жизнь представителя коронованной особы чужестранного государства.
Пушкин воспользовался первым представившимся случаем и поблагодарил с веселой, исполненной сарказма улыбкой и голосом царя за добрые советы его жене.
Жуковский, который стоял рядом, насторожился. Николай I не заметил тона Пушкина или сделал вид, он спросил:
— Разве ты и мог ожидать от меня другого?
Жуковский не смел вмешиваться в разговор царя, но поглядел на Пушкина умоляющим взором.
— Не только мог, государь, — сказал Пушкин, — но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женою…
Николай I нахмурился, это была дерзость, но Пушкин расхохотался, по своему обыкновению, столь по-детски весело, что царь, переглянувшись с Жуковским, тоже рассмеялся и, приподнимая руку, мол, довольно, отошел в сторону.
Жуковский вывел Пушкина из Зимнего дворца, чувствуя перемену в его настроении.
— Что ты надумал, Пушкин?
Тот еще звонче расхохотался.
Последний разговор с Пушкиным Николай I запомнил и о нем рассказал одиннадцать лет спустя лицейскому товарищу Пушкина барону Корфу. «Три дня спустя был его последний дуэль», — добавил он, не подозревая о том, что указывает на сверхпричину: он сам и есть сверхпричина, ближайший повод к дуэли.
Была ночь. Пушкин нашел ранее набросанное письмо к барону Геккерну, так и не переписанное, и не отосланное из-за вмешательства Жуковского и государя. Аудиенция у царя, — могущественного властелина полумира, который однако вмешивался во все перипетии жизни двора, света, вплоть до свадеб, он недавно женил одного офицера насильно во время его дежурства во дворце на фрейлине, забеременевшей якобы от него, во имя справедливости и благочестия, — не дала ничего, будто его не выслушали, верно, не поверили ему, как многие даже из друзей не верили ему. Им кажется капризом его нежелание, чтобы между его домом и домом Геккернов не было ничего общего. Семейная жизнь, какая ни есть, основана на добродетели, у нее не может быть ничего общего с пороком, иначе она рушится. Друзья хотят, чтобы он, как они, принимал как ни в чем не бывало Геккернов, — что он враг семье своей, чтобы пустить порок в ее недра? А тут еще царь с его отеческими внушениями его жене!
Переписав своим быстрым и четким почерком письмо, уже надоевшее ему по содержанию, как вся эта мерзость, что стояла за словами, и запечатав в конверт для письма по городской почте, Пушкин почувствовал радость облегчения, что сродни вдохновению, будто радости труда и творчества не знал давно, целую вечность. Не потому ли он занялся историей — историей Пугачева и историей Петра Великого, чтобы пережить неблагоприятное для поэзии время? Но ради доступа в архивы он закабалил себя службой у царя, даже удостоился придворного звания камер-юнкера. Нужно было тогда же взбунтоваться, но друзья утихомирили. Сослали бы не дальше Михайловского, что за беда?
Но коли еще новая напасть, стреляться надо было осенью; осень всегда благословленна для его здоровья и творчества. Опять-таки сослали бы не дальше Михайловского.
Теперь гадать нечего. Предсказание старухи сбудется? Что ж, зато очистится небо, как после грозы и дождей.
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.