Книга: Стихи не для дам
СТЫДЛИВОСТЬ УГРЮМЫХ ДУРАКОВ
Несколько слов к читателям
Составляя эту книгу, я снова перечитал пушкинское "Опровержение на критики" и в который раз уже подивился элегантной иронии его ответов благовоспитанным ханжам и записным ревнителям нравственности, упрекавшим поэта в непристойности иных его сочинений.
Не могу отказать в удовольствии себе и, надеюсь, читателям, привести весьма уместные, на мой взгляд, фрагменты "Опровержения…", ибо как это ни прискорбно, но и сегодня могут найтись суровые охранители наших моральных устоев, кои углядят "похабство" в строках, собранных под обложкой этого сборника.
"Граф Нулин" наделал мне больших хлопот. Нашли его (с позволения сказать) похабным, — разумеется в журналах, в свете приняли его благосклонно, и никто из журналистов не захотел за него заступиться. Молодой человек ночью осмелился войти в спальню молодой женщины и получил от нее пощёчину! Какой ужас! как сметь писать такие отвратительные гадости. Верю стыдливости моих критиков; верю, что "Граф Нулин" точно кажется им предосудительным. Но как же упоминать о древних, когда дело идет о благопристойности? И ужели творцы шутливых повестей Ариост, Бокаччио, Лафонтен, Каста, Спенсер, Чаусер, Виланд, Байрон известны им по одним лишь именам? ужели, по крайней мере, не читали они Богдановича и Дмитриева? Какой несчастный педант осмелится укорить "Душеньку" в безнравственности и неблагопристойности? Какой угрюмый дурак станет важно осуждать "Модную жену", сей прелестный образец легкого и шутливого рассказа? А эротические стихотворения Державина, невинного, великого Державина?" Изрядно сказано! Пушкинская лоза оставила заметные следы на той часта тела его критиков, где спина теряет свое благородное название. Однако не всем этот урок пошел впрок, хотя и был куда как предметен. Пушкин, видимо, хотел раз и навсегда объясниться с современными Тартюфами от критики, "стыдливо накидывающими платок на открытую грудь Дорины", чтобы больше не отвлекаться на перебранку с ними. Потому был не только саркастичен, но и предельно серьезен, доказателен, точен в своих суждениях. Нет, не "Графа Нулина" защищал он, не поэтический свой мундир. Он защищал, отстаивал и утверждал право поэта на свободу говорить о том и так, как он считает нужным, без поправок на чьи-то вкусы, желания, принципы. Послушаем же его снова.
"Безнравственное сочинение есть то, коего целию или действием бывает потрясение правил, на коих основано счастие общественное или человеческое достоинство. — Стихотворения, коих цель горячить воображение любострастными описаниями, унижают поэзию, превращая ее божественный нектар в воспалительный состав, а музу в отвратительную Канидию. Но шутка, вдохновенная сердечной веселостию и минутной игрою воображения, может показаться без- нравственною только тем, которые о нравственности имеют детское или темное понятие, смешивая ее с нравоучением, и видят в литературе одно педагогическое занятие".
Блистательный пассаж! По мысли, по лаконизму выражения большой и важной мысли. Это — Пушкин. Таков он в каждой строке, в каждой заметке, в каждом фрагменте… Вернемся к нему снова, ибо не все в "Опровержении…" адресовано только критикам. Прямо и откровенно говорит он и о себе.
"Кстати: начал я писать с 13-летнего возраста и печатать почти с того же времени. Многое желал бы я уничтожить, как недостойное даже и моего дарования, каково бы оно ни было. Иное тяготеет, как упрек, на совести моей…"
Не станем гадать, какие именно сочинения имел в виду поэт: не назвал; стало быть, не считал нужным. Обратимся к тому, что им самим в качестве примера названо. Упрекая некоего публикатора за самовольное использование его стихов, он гневно протестует против того, чтобы современные ему литературные пираты печатали произведения, "преданные мною забвению или написанные не для печати (например, "Она мила, скажу меж нами"), или которые простительно мне было писать на 19 году, но непростительно признать публично в возрасте более зрелом и степенном (например, "Послание к Юрьеву")".
В этом месте скажем "Стоп!" и порассуждаем немного вместе с читателем, дабы потом не возникло у него вопросов и претензий к составителю этого не совсем обычного сборника.
Внимательно перелистав книжку, вы найдете в ее оглавлении указанные выше произведения и многие другие, которые сам Пушкин отнес к разряду написанных не для печати. На каком основании включены они в сей сборник? Прежде всего на том, что уже более ста лет стихотворения сии воспроизводятся не только в академических Собраниях сочинений Александра Сергеевича Пушкина, но и в массовых изданиях. И ввели их в круг нашего чтения не какие-то там мазурики, желающие заработать на "клубничке", хотя бы и пушкинской, а блистательные исследователи его творчества, люди высоконравственные, истинно интеллигентные, носящие самые высокие ученые звания. Словом, те русские пушкинисты, которыми по праву гордится наша культура.
Разумеется, в букварях и хрестоматиях "нескромных" стихотворений этих вы не найдете. Им там и не положено быть. Но право на жизнь они имеют. Подтвердим это еще раз ссылкой опять же на Пушкина, который, отвечая на упреки критиков в безнравственности, коя грозит развращением их пятнадцатилетним племянницам, весело возражал: "… как будто литература и существует только для 16-летних девушек! Вероятно, благоразумный наставник не дает в руки ни им, ни даже их братцам полных собраний сочинений ни единого классического поэта, особенно древнего. На то издаются хрестоматии, выбранные места и тому под. Но публика не 15-летняя девица и не 13-летний мальчик".
Думаю, что не стоит приводить других аргументов в защиту этого сборника. Стоит только, пожалуй, сослаться на еще одно авторитетное имя и процитировать несколько строк из Белинского.
"Для Пушкина не было так называемой низкой природы; поэтому он не затруднялся никаким сравнением, никаким предметом, брал первый попавшийся под руку, и все у него являлось поэтическим, а потому прекрасным и благородным".
Однако же в отношениях Пушкина с критикой и особенно с цензурой не все было так просто и весело, как может показаться из сказанного выше. Огромное число неопубликованных при жизни поэта произведений объясняется не только и не столько тем, что они не предназначались им для печати, сколько тем, что угрюмые дураки не дозволяли "осквернять" ими "типографические снаряды".
История взаимоотношения Пушкина с цензурой — история трагическая. Она достаточно глубоко изучена и широко известна для того, чтобы о ней можно было сказать именно так. В ней — десятки, если не сотни искромсанных, искореженных, запрещенных к публикации сочинений, коими могла бы гордиться даже самая богатая литература. От Пушкина в нашей словесности пошло много традиций. В том числе и печальная — писание в стол, рожденная нежеланием подвергать вивисекции родных "детей" своих, кои после прикосновения цензорского ножа теряли всякое сходство с родителем.
Поэта "оберегали" нетолько политически, но и нравственно. Позволяли верноподданным сочинителям любую пошлость, а у него выскребали со сладострастным усердием даже намеки на какие бы то ни было "вольности".
Может потому с такой радостью и воспринял он вначале царскую милость, последовавшую за освобождением из михайловской ссылки. Николай, великодушно простивший поэта за прежние прегрешения, сказал ему: "Теперь, Пушкин, твоим цензором буду я".
Радость оказалась недолгой. К цензуре обычной, к бдительному оку Бенкендорфа добавился зоркий глаз императора, который, надо отдать ему должное, был весьма заинтересованным и пристрастным читателем. Он твердо стоял на страже морали и "хорошего вкуса". Вот один лишь пример монаршей редактуры из соображений нравственных. Пушкинская строчка "Урыльник полон под кроватью" после прочтения ее царем выглядела так: "Будильник полон под кроватью". Поэт, узнав об этом, посмеялся. Но это был грустный смех.
Ибо не трудно представить, сколь далеко про- стиралась власть николаевского карандаша. Она омертвляла, сушила буйную поросль сочных, полных блеска и озорства творений — от могучих эпических поэм до экспромтом сочиненных эпиграмм. В них все было естественно — и блистательная рифма, и поражающий точностью и глубиной образ, и острое словцо, говоря современным языком, на грани фола, а порой — и за гранью. Но кто провел ее — эту грань. Кто определил пределы дозволенного?
Ответ на эти вопросы — у него же, у Пушкина: художника надо судить по законам, им самим над собой признанным.
И уж конечно не царю, не его холопьям в мундирах цензурного ведомства было судить о нравственности и приличиях в творениях национального гения. Однако, они судили — скоро и неправо, требовали изменений, запрещали.
Мы знаем, что иные сочинения, могущие задеть взыскательного читателя, Пушкин и сам не публиковал и публиковать не предполагал. Они предназначались для дружеского застолья или озорного послания товарищу. Были у него и, как нынче говорится, крутые стихи, явно не пред- назначенные для нежных дамских ушек.
К этому разряду можно отнести многие произведения, включенные в данную книгу. Иные из них давно уже стали антологическими и на слуху у каждого, кто любит поэзию. Некоторые же до сих пор по явному недоразумению числятся среди "неприличных". И чаще всего потому лишь, что их лексика преступает грани дозволенного. История публикации иных весьма забавна. Вот один лишь пример.
С детских лет известно нам стихотворение, рисующее очаровательную картину летнего сельского утра. С этими строками из "Родной речи "вселяется в наши души музыка русского языка:
Румяной зарею Покрылся восток,
В селе за рекою Потух огонек.
Росой окропились Цветы на полях,
Стада пробудились На мягких лугах.
Прелестное детское стихотворение. Но, повзрослев, мы прочли "Вишню", откуда взяты эти строки, и были поражены разностью двух сочинений. Второе, полное, справедливо так и не попало в буквари. Но оно не безнравственно, не похабно. Оно полно целомудрия. И прятать его в собраниях сочинений — неразумно.
Но бог с ней, с "Вишней". Ее действительно не стоит печатать в букварях полностью, ибо трудно объяснить детям, почему пастухи и пастушки уже в те далекие времена часто отвлекались от своих прямых обязанностей, в результате чего скот мог потравить барские посевы. Важнее вообще отказаться отделения произведений великого поэта по пуританским критериям. Даже в массовых изданиях. У него — все рядом. И высокое и низкое. Откройте один из академических томиков его сочинений. К возмущению ханжей рядом с гениальным "Памятником" обнаружится ерническое, развеселое "К кастрату раз пришел скрыпач…" Стало быть, писались они друг за другом. А может — и параллельно. И то и другое занимали ум и сердце поэта, составив одну из страничек его послания к нам. Послания, в котором он завещает не пыжиться, не изображать из себя этаких гигантов мысли, высоконравственных снобов. Ведь это же он, Пушкин, сказал, отвечая на очень умное, блестящее, но холодное сочинение своего собрата: поэзия, прости Господи, должна быть глуповата. Ведь это же он заметил уже зрелым человеком: "Однообразность в писателе доказывает односторонность ума, может быть и глубокомысленного".
Ему самому такой перекос не грозил. Моцартианская грациозность сочеталась у него с шекспировской трагедийностью. "Стоит только приподнять пелену грации Пушкина, и можно увидеть глубины, предрекающие дальнейшую русскую литературу: "Моцарт и Сальери", "Пир во время чумы", со своей раздирающей песнью председателя, некоторые сцены "Бориса Годунова", некоторые лирические порывы в "Евгении Онегине",загадочный "Медный всадник" и многое другое, — все это какой-то широкий океан, какие-то жуткие провалы и виды на такие вершины, куда только-только хватило бы донестись крыльям Данте и Шекспира" (Луначарский). У Пушкина — все значимо и значительно. И само по себе, и в единстве, в нерасторжимости всех ипостасей его гения.
В этой книге впервые собрано под одной обложкой то, что обычно публикуется раздельно — по хронологии или жанрам. В ряде случаев в канонические тексты внесено то, что было изъято цензурой по соображениям нравственности, как, скажем, в поэмах "Царь Никита и сорок его дочерей" и "Монах". Известно, как трудно было протискиваться "сквозь нашу тесную цензуру". В некоторых стихах и эпиграммах, вошедших в эту книгу, восстановлены строки и слова, которые давным-давно известны любителям пушкинской лиры, несмотря на все стыдливые многоточия, однако никаких источников реставрации текстов, кроме самого Пушкина, составитель этого сборника не использовал. Он позволил себе максимально раздвинуть границы допустимого, руководствуясь собственными принципами и соображениями Белинского о том, что не все, что ласкает слух гусара, услаждает уши дамам. И это нормально. Ибо, как известно, дамы сильно от нас отличаются. Они не носят усов, умереннее в крепких напитках (по крайней мере, так было прежде) и соленому словцу предпочитают посыпанные сахарной пудрой эвфемизмы.
А дабы еще больше укрепиться в правомочности затеянного издания и возможности дать ему такой категорический заголовок, я тщательно перелистал особо любимый мною седьмой том полного академического Собрания сочинений Александра Сергеевича Пушкина. В этом томе собрана его критика и публицистика — заметки, наброски и прочая "мелочишка", от которой и сегодня захватывает дух. На странице 54 было обнаружено искомое:
"Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому причиною незнание отечественного языка: но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самой раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души; они бесчувственны к ее гармонии: примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстроивают меру, уничтожают рифму. Вслушайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия. Исключения редки".
По-моему, излишне сурово и категорично. Но это — Пушкин. И кто откажет в исключительном знании и понимании женской души человеку, написавшему Татьяну?
Но, честно говоря, я привел пространную цитату вовсе не в качестве шита от возможных стрел критики, которая может учуять уже в самом названии этого сборника тлетворный "рыночный душок", желание и классиков приспособить к своим мелочным предприятиям — безнравственным и непристойным. Как учил сам Александр Сергеевич, отвечать на критику — занятие праздное. Издание же это имеет одну цель: дать концентрированно "озорного" Пушкина. И тот, кто надеется найти под этой обложкой "клубничку" — будет разочарован.
Из всех возможных ягод, как уже было сказано, здесь — только "Вишня". Ну а ежели, вопреки предупреждению, книжка сия попадет в руки даме, не спешите бросать ее в огонь. Честное слово, она не поранит чувствительные ваши ушки. Разве что мочки их слегка порозовеют. Но это — вполне допустимо. Не правда ли?
Оседлан был брадатым стариком,
Как овладел он черным клобуком,
Как он втолкнул монаха грешных в стадо.
Певец любви, фернейский старичок,
К тебе, Вольтер, я ныне обращаюсь.
Куда, скажи, девался твой смычок,
Которым я в Жан д'Арке восхищаюсь,
Где кисть твоя, скажи, ужели ввек
Их ни один не найдет человек?
Вольтер! Султан французского Парнаса,
Я не хочу седлать коня Пегаса,
Я не хочу из муз наделать дам,
Но дай лишь мне твою златую лиру,
Я буду с ней всему известен миру.
Ты хмуришься и говоришь: не дам.
А ты поэт, проклятый Аполлоном,
Испачкавший простенки кабаков,
Под Геликон упавший в грязь с Вильоном,
Не можешь ли ты мне помочь, Барков!
С усмешкою даешь ты мне скрыпицу,
Сулишь вино и музу пол-девицу:
"Последуй лишь примеру моему". —
Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму,
Я стану петь, что в голову придется,
Пусть как-нибудь стих за стихом польется.
Невдалеке от тех прекрасных мест,
Где дерзостный восстал Иван-великий,
На голове златой носящий крест,
В глуши лесов, в пустыне мрачной, дикой,
Был монастырь; в глухих его стенах
Под старость лет один седой монах
Святым житьем, молитвами спасался
И дней к концу спокойно приближался.
Наш труженик не слишком был богат,
За пышность он не мог попасться в ад.
Имел кота, имел псалтирь и четки,
Клобук, стихарь да штоф зеленой водки.
Взошедши в дом, где мирно жил монах,
Не золота увидели б вы горы,
Не мрамор там прельстил бы ваши взоры,
Там не висел Рафаэль на стенах.
Увидели б вы стул об трех ногах,
Да в уголку скамейка в пол-аршина,
На коей спал и завтракал монах.
Там пуховик над лавкой не вздувался.
Хотя монах, он в пухе не валялся
Меж двух простынь на мягких тюфяках.
Весь круглый год святой отец постился,
Весь божий день он в келье провождал,
"Помилуй мя" вполголоса читал,
Ел плотно, спал и всякий час молился.
А ты, монах, мятежный езуит!
Красней теперь, коль ты краснеть умеешь,
Коль совести хоть капельку имеешь;
Красней и ты, богатый кармелит,
И ты стыдись, Печерской Лавры житель,
Сердец и душ смиренный повелитель…
Но, лира! стой! — Далеко занесло
Уже меня противу рясок рвенье;
Бесить попов не наше ремесло.
Панкратий жил счастлив в уединенье,
Надеялся увидеть вскоре рай,
Но ни один земли безвестный край
Защитить нас от дьявола не может.
И в тех местах, где черный сатана
Под стражею от злости когти гложет,
Узнали вдруг, что разгорожена
К монастырям свободная дорога.
И вдруг толпой все черти поднялись,
По воздуху на крыльях понеслись —
Иной в Париж к плешивым картезьянцам
С копейками, с червонцами полез,
Тот в Ватикан к брюхатым итальянцам
Бургонского и макарони нес;
Тот девкою с прелатом повалился,
Тот молодцом к монашенкам пустился.
И слышал я, что будто старый поп,
Одной ногой уже вступивший в гроб,
Двух молодых венчал перед налоем.
Черт прибежал амуров с целым роем,
И вдруг дьячок на клыросе всхрапел,
Поп замолчал — на девицу глядел,
А девица на дьякона глядела.
У жениха кровь сильно закипела.
А бес всех их к себе же в ад повел.
Уж темна ночь на небеса всходила,
Уж в городах утих вседневный шум,
Луна в окно монаха осветила.
В молитвенник весь устремивший ум,
Панкратий наш Николы пред иконой
Со вздохами земные клал поклоны.
Пришел Молок (так дьявола зовут),
Панкратия под черной ряской скрылся.
Святой монах молился уж, молился,
Вздыхал, вздыхал, а дьявол тут как тут.
Бьет час. Молок не хочет отцепиться,
Бьет два, бьет три — нечистый все сидит.
"Уж будешь мой", — он сам с собой ворчит.
А наш старик уж перестал креститься,
На лавку сел, потер глаза, зевнул,
С молитвою три раза протянулся,
Зевнул опять, и… чуть-чуть не заснул.
Однако ж нет! Панкратий вдруг проснулся,
И снова бес монаха соблазнять,
Чтоб усыпить, Боброва стал читать.
Монах скучал, монах тому дивился.
Век не зевал, как богу он молился.
Но — нет уж сил; кресты, псалтирь, слова —
Все позабыл; седая голова,
Как яблоко, по груди покатилась,
Со лбу рука в колени опустилась,
Молитвенник упал из рук под стол,
Святой вздремал, всхрапел, как старый вол.
Несчастный! спи… Панкратий вдруг проснулся,
Взад и вперед со страхом оглянулся,
Перекрестясь с постели он встает,
Глядит вокруг — светильня нагорела;
Чуть слабый свет вокруг себя лиет;
Что-то в углу как будто забелело.
Монах идет — что ж? — юбку видит он.
"Что вижу я. иль это только сон? —
Вскричал монах, остолбенев, бледнея.
Как! это что. " и, продолжать не смея,
Как вкопанный, пред белой юбкой стал,
Молчал, краснел, смущался, трепетал.
Огню любви единственна преграда,
Любовника сладчайшая награда
И прелестей единственный покров,
О юбка! речь к тебе я обращаю,
Строки сии тебе я посвящаю,
Одушеви перо мое, любовь!
Люблю тебя, о юбка дорогая,
Когда, меня под вечер ожидая,
Наталья, сняв парчовый сарафан,
Тобою лишь окружит тонкий стан.
Что может быть тогда тебя милее?
И ты, виясь вокруг прекрасных ног,
Струи ручьев прозрачнее, светлее,
Касаешься тех мест, где юный бог
Покоится меж розой и лилеей.
Иль, как Филон, за Хлоей побежав,
Прижать ее в объятия стремится,
Зеленый куст тебя вдруг удержав…
Она должна, стыдясь, остановиться.
Но поздно все, Филон, ее догнав,
С ней на траву душистую валится,
И пламенна, дрожащая рука
Счастливого любовью пастуха
Тебя за край тихонько поднимает…
Она ему взор томный осклабляет,
И он… но нет; не смею продолжать.
Я трепещу, и сердце сильно бьется,
И может быть, читатели, как знать?
И ваша кровь с стремленьем страсти льется.
Но наш монах о юбке рассуждал
Не так, как я (я молод, не пострижен
И счастием нимало не обижен).
Он не был рад, что юбку увидал,
И в тот же час смекнул и догадался,
Что в когти он нечистого попался.
ГОРЬКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ, СОН, СПАСИТЕЛЬНАЯ МЫСЛЬ
Покамест ночь еще не удалилась,
Покамест свет лила еще луна,
То юбка все еще была видна.
Как скоро ж твердь зарею осветилась,
От взоров вдруг сокрылася она.
А наш монах, увы, лишен покоя.
Уж он не спит, не гладит он кота,
Не помнит он церковного налоя,
Со всех сторон Панкратию беда.
"Как, — мыслит он, — когда и собачонки,
В монастыре и духа нет моем,
Когда здесь ввек не видывал юбчонки,
Кто мог ее принесть ко мне же в дом?
Уж мнится мне… прости, владыко, в том!
Уж нет ли здесь… страшусь сказатъ…девчонки".
Монах краснел и делать что не знал.
Во всех углах, под лавками искал.
Все тщетно, нет, ни с чем старик остался,
Зато весь день, как бледна тень, таскался,
Не ел, не пил, покойно и не спал.
Проходит день, и вечер, наступая,
Зажег везде лампады и свечи.
Уже монах, с главы клобук снимая,
Ложится спать. — Но только что лучи
Луна с небес в окно его пустила
И юбку вдруг на лавке осветила,
Зажмурился встревоженный монах
И, чтоб не впасть кой-как во искушенье,
Хотел уже навек лишиться зренья,
Лишь только бы на юбку не смотреть.
Старик кряхтя на бок перевернулся
И в простыню тепленько завернулся,
Сомкнул глаза, заснул и стал храпеть.
Тотчас Молок вдруг в муху превратился
И полетел жужжать вокруг него.
Летал, летал, по комнате кружился
И на нос сел монаха моего.
Панкратья вновь он соблазнять пустился.
Монах храпит и чудный видит сон.
Казалося ему, что средь долины,
Между цветов, стоит под миртом он,
Вокруг него сатиров, фавнов сонм.
Иной смеясь льет в кубок пенны вины;
Зеленый плющ на черных волосах,
И виноград, на голове висящий,
И легкий фирз, у ног его лежащий, —
Все говорит, что вечно юный Вакх,
Веселья бог, сатира покровитель.
Другой, надув пастушечью свирель,
Поет любовь, и сердца повелитель
Одушевлял его веселу трель.
Под липами там пляшут хороводом
Толпы детей, и юношей, и дев.
А далее, ветвей под темным сводом,
В густой тени развесистых дерев,
На ложе роз, любовью распаленны,
Чуть-чуть дыша, весельем истощенны,
Средь радостей и сладостных прохлад,
Обнявшися любовники лежат.
Монах на все взирал смятенным оком.
То на стакан он взоры обращал,
То на девиц глядел чернец со вздохом,
Плешивый лоб с досадою чесал,
Стоя, как пень, и рот в сажень разинув.
И вдруг, в душе почувствовав кураж
И набекрень, взъярясь, клобук надвинул,
В зеленый лес, как белоусый паж,
Как легкий конь, за девкою погнался.
Быстрей орла, быстрее звука лир
Прелестница летела, как зефир.
Но наш монах Эол пред ней казался,
Без отдыха за новой Дафной гнался.
"Не дам, — ворчал, — я промаха в кольцо".
Но леший вдруг, мелькнув из-за кусточка,
Панкратья хвать юбчонкою в лицо.
И вдруг исчез приятный вид лесочка.
Ручья, холмов и нимф не видит он;
Уж фавнов нет, вспорхнул и Купидон,
И нет следа красоточки прелестной.
Монах один в степи глухой, безвестной,
Нахмуря взор: темнеет небосклон,
Вдруг грянул гром, монаха поражает —
Панкратий: "Ах. ", и вдруг проснулся он.
Смущенный взор он всюду обращает:
На небесах, как яхонты горя,
Уже восток румянила заря.
И юбки нет. Панкратий встал, умылся,
И, помолясь, он плакать сильно стал,
Сел под окно и горько горевал.
"Ах! — думал он, — почто ты прогневился?
Чем виноват, владыко, пред тобой?
Как грешником, вертит нечистый мной.
Хочу не спать, хочу тебе молиться,
Возьму псалтирь, а тут и юбка вдруг.
Хочу вздремать и ночью сном забыться,
Что ж снится мне? смущается мой дух.
Услышь мое усердное моленье,
Не дай мне впасть, господь, во искушенье!"
Услышал бог молитвы старика,
И ум его в минуту просветился.
Из бедного седого простяка
Панкратий вдруг в Невтоны претворился.
Обдумывал, смотрел, сличал, смекнул
И в радости свой опрокинул стул.
И, как мудрец, кем Сиракуз спасался,
По улице бежавший бос и гол,
Открытием своим он восхищался
И громко всем кричал: "нашел! нашел!"
"Ну! — думал он, — от бесов и юбчонки
Избавлюсь я — и милые девчонки
Уже меня во сне не соблазнят.
Я заживу опять монах монахом,
Я стану ждать последний час со страхом
И с верою, и все пойдет на лад".
Так мыслил он — и очень ошибался.
Могущий рок, вселенной господин,
Панкратием, как куклой, забавлялся.
Монах водой наполнил свой кувшин,
Забормотал над ним слова молитвы
И был готов на грозны ада битвы.
Ждет юбки он — с своей же стороны
Нечистый дух весь день был на работе
И, весь в жару, в грязи, в пыли и поте,
Предупредить спешил восход луны.
Ах, отчего мне дивная природа
Корреджио искусства не дала?
Тогда б в число парнасского народа
Лихая страсть меня не занесла.
Чернилами я не марал бы пальцы,
Не засорял бумагою чердак,
И за бюро, как девица за пяльцы,
Стихи писать не сел бы я никак.
Я кисти б взял бестрепетной рукою
И, выпив вмиг шампанского стакан,
Трудиться б стал я жаркой головою,
Как Цициан иль пламенный Албан.
Представил бы все прелести Натальи,
На полну грудь спустил бы прядь волос,
Вкруг головы венок душистых роз,
Вкруг милых ног одежду резвой Тальи,
Стан обхватил Киприды б пояс злат.
И кистью б был счастливей я стократ!
Иль краски б взял Вернета иль Пуссина;
Волной реки струилась бы холстина;
На небосклон палящих, южных стран
Возведши ночь с задумчивой луною,
Представил бы над серою скалою,
Вкруг коей бьет шумящий океан,
Высокие, покрыты мохом стены;
И там в волнах, где дышит ветерок,
На серебре, вкруг скал блестящей пены,
Зефирами колеблемый челнок.
Нарисовал бы в нем я Кантемиру,
Ее красы… и рад бы бросить лиру,
От чистых муз навеки удалясь,
Но Рубенсом на свет я не родился,
Не рисовать, я рифмы плесть пустился.
Мартынов пусть пленяет кистью нас,
А я — я вновь взмостился на Парнас.
Исполнившись геройскою отвагой,
Опять беру чернильницу с бумагой
И стану вновь я песни продолжать.
Что делает теперь седой Панкратий?
Что делает и враг его косматый?
Уж перестал Феб землю освещать;
Со всех сторон уж тени налетают;
Туман сокрыл вид рощиц и лесов;
Уж кое-где и звездочки блистают…
Уж и луна мелькнула сквозь лесов…
Ни жив, ни мертв сидит под образами
Чернец, молясь обеими руками.
И вдруг, бела, как вновь напавший снег
Москвы-реки на каменистый брег,
Как легка тень, в глазах явилась юбка…
Монах встает, как пламень покраснев,
Как модинки прелестной ала губка,
Схватил кувшин, весь гневом возгорел,
И всей водой он юбку обливает.
О чудо. вмиг сей призрак исчезает —
И вот пред ним с рогами и с хвостом,
Как серый волк, щетиной весь покрытый,
Как добрый конь с подкованным копытом,
Предстал Молок, дрожащий под столом,
С главы до ног облитый весь водою,
Закрыв себя подолом епанчи,
Вращал глаза, как фонари в ночи.
"Ура! — вскричал монах с усмешкой злою, —
Поймал тебя, подземный чародей.
Ты мой теперь, не вырвешься, злодей.
Все шалости заплатишь головою.
Иди в бутыль, закупорю тебя,
Сейчас ее в колодезь брошу я.
Ага, Мамон! дрожишь передо мною".
- 'Ты победил, почтенный старичок, —
Так отвечал смирнехонько Молок. —
Ты победил, но будь великодушен,
В гнилой воде меня не потопи.
Я буду ввек за то тебе послушен,
Спокойно ешь, спокойно ночью спи,
Уж соблазнять тебя никак не стану".
"Все так, все так, да полезай в бутыль,
Уж от тебя, мой друг, я не отстану,
Ведь плутни все твои я не забыл".
"Прости меня, доволен будешь мною,
Богатства все польют к тебе рекою,
Как Банкова, я в знать тебя пущу,
Достану дом, куплю тебе кареты,
Придут к тебе в переднюю поэты;
Всех кланяться заставлю богачу,
Сниму клобук, по моде причешу.
Все променяв на длинный фрак с штанами,
Поскачешь ты гордиться жеребцами,
Народ, смеясь, колесами давить
И аглинской каретой всех дивить.
Поедешь ты потеть у Шиловского,
За ужином дремать у Горчакова,
К Нарышкиной подправливать жилет.
Потом всю знать (с министрами, с князьями
Век будешь жить, как с кровными друзьями)
Ты позовешь на пышный свой обед".
"Не соблазнишь! тебя я не оставлю,
Без дальних слов сейчас в бутыль иди".
"Постой, постой, голубчик, погоди!
Я жен тебе и красных дев доставлю".
"Проклятый бес! как? и в моих руках
Осмелился ты думать о женах!
Смотри какой! уж нет, работник ада,
Ты не прельстишь Панкратья суетой.
За все про все готова уж награда,
Раскаешься, служитель беса злой!"
"Минуту дай с тобою изъясниться,
Оставь меня, не будь врагом моим.
Поступок сей наверно наградиться,
А я тебя свезу в Ерусалим".
При сих словах монах себя не вспомнил.
"В Ерусалим!" — дивясь он бесу молвил.
"В Ерусалим! — да, да, свезу тебя".
"Ну, если так, тебя избавлю я".
Старик, старик, не слушай ты Молока,
Остать его, оставь Ерусалим.
Лишь ищет бес поддеть святого с бока,
Не связывай ты тесной дружбы с ним.
Но ты меня не слушаешь, Панкратий,
Берешь седло, берешь чепрак, узду.
Уж под тобой бодрится черт проклятый,
Готовится на адскую езду.
Лети, старик, сев на плеча Молока,
Толкай его и в зад и под бока,
Лети, спеши в священный град востока,
Но помни то, что не на лошака
Ты возложил свои почтенны ноги.
Держись, держись всегда прямой дороги,
Ведь в мрачный ад дорога широка.
Как помнится у нас в простонародье
Над нехристем победы россиян?
Хоть это нам не составляет много,
Не из иных мы прочих, так сказать;
Но встарь мы вас наказывали строго,
Ты помнишь ли, скажи, е…на мать?
Ты помнишь ли, как за горы Суворов
Перешагнув, напал на вас врасплох?
Как наш старик трепал вас, живодеров,
И вас давил на ноготке, как блох?
Хоть это нам не составляет много,
Не из иных мы прочих, так сказать;
Но встарь мы вас наказывали строго,
Ты помнишь ли, скажи е…на мать?
Ты помнишь ли, как всю пригнал Европу
На нас одних ваш Бонапарт-буян?
Французов видели тогда мы многих ж…у,
Да и твою, г…й капитан!
Хоть это нам не составляет много,
Не из иных мы прочих, так сказать;
Но встарь мы вас наказывали строго,
Ты помнишь ли, скажи, е…на мать?
Ты помнишь ли, как царь ваш от угара
Вдруг одурел, как бубен гол и лыс,
Как на огне московского пожара
Вы жарили московских наших крыс?
Хоть это нам не составляет много,
Не из иных мы прочих, так сказать;
Но встарь мы вас наказывали строго,
Ты помнишь ли, скажи, е…на мать?
Ты помнишь ли, фальшивый песнопевец,
Ты, наш мороз среди родных снегов
И батарей задорный подогревец,
Солдатский штык и петлю казаков?
Хоть это нам не составляет много,
Не из иных мы прочих, так сказать;
Во встарь мы вас наказывали строго,
Ты помнишь ли, скажи, е…на мать?
Ты помнишь ли, как были мы в Париже,
Где наш казак иль полковой наш поп
Морочил вас, к винцу подсев поближе,
И ваших жен похваливал да е…?
Хоть это нам не составляет много,
Не из иных мы прочих, так сказать;
Но встарь мы вас наказывали строго,
Ты помнишь ли, скажи, е…на мать?
ГАВРИИЛИАДА (стр.21) Написанная Пушкиным в 1821 году, поэма эта до сих пор остается одной из самых читаемых и популярных среди сочинений поэта. Однако уже современники Пушкина воспринимали ее не однозначно. Одни считали "Гавриилиаду" озорной шуткой, "прекрасной шалостью"(Вяземский), другие видели в ней прежде всего политический протест против самодержавия, использовавшего в борьбе со свободомыслием религию и мистику. В этом сочинении молодого гения есть и то, и другое.
Известно, что поэма могла сыграть зловещую роль в судьбе поэта. В 1828 году этот пародийно пере- осмысленный евангельский рассказ о деве Марии был передан в списке петербургскому митрополиту. Против Пушкина возбудили нешуточное дело, вменявшее ему в вину богохульство, оскорбление религии, что могло закончиться новой ссылкой. Однако произошло загадочное объяснение с царем, в результате которого с поэта были сняты подозрения в авторстве "богомерзкого" творения, на чем он настаивал, давая объяснения церковникам. Как, впрочем, и друзьям. Тут можно вспомнить строчки из письма к Вяземскому: "Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее, Прямо, прямо на восток.
Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец "Гавриилиада"; приписывает ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать свои права на свою собственность".
Пушкин писал это, отводя беду, ибо знал, что его письма по указанию Бенкендорфа читает полиция. Потому и приписывал авторство "Гавриилиады" почившему в бозе сатирику князю Горчакову: с покойника спрос не велик. Не трудно представить, как реагировал на письмо друга Петр Андреевич Вяземский: ведь именно у него с 1822 года надежно хранился пушкинский автограф "непристойной" поэмы.
ГРАФ НУЛИН (стр. 51) Поэма написана в 1825 году в Михайловском. Она свидетельствовала о завершении романтического периода в творчестве поэта и переходе к "поэзии действительности" — к реализму. От нее — прямая дорога к блистательным картинам завершающих глав "Евгения Онегина". С.М.Бонди считал, что "Граф Нулин" — единственная из четырех шутливых поэм Пушкина, в которой шутки, легкомысленный сюжет — не является оружием в серьезной литературной или политической борьбе (в "Руслане и Людмиле" — против реакционного романтизма, в "Гавриилиаде" — против правительственного реакционного ханжества, в "Домике в Коломне" — против реакционных критиков-моралистов). Согласимся с этим и добавим еще, что и "Граф Нулин" — пародия. Блистательный парафраз на шекспировскую "Лукрецию".
МОНАХ (стр. 71) Юношеская поэма Пушкина. Она не была завершена и при его жизни не печаталась. Сюжетом для нее послужило популярное житие Иоанна Новгородского.
ЦАРЬ НИКИТА И СОРОК ЕГО ДОЧЕРЕЙ (стр. 94) Озорная эта сказка написана в 1825 году в Михайловском. Упоминание о ней есть в письме поэта к брату Льву и Плетневу. Известный пушкинист Б.В.Томашевский, готовивший примечания к десятитомному собранию сочинений поэта (1965), называет "Царя Никиту…" "нескромной сказкой". Согласимся с этим деликатным определением и добавим только, что нескромность поэта удивительно скромна и целомудренна, повествование пусть не захватывающе, но увлекательно.
КРАСАВИЦЕ, КОТОРАЯ НЮХАЛА ТАБАК (стр.109) Юношеское стихотворение. Написано в 1814 году, в жанре модного тогда мадригала. В нем уже явственно ощутимы озорство и ирония, которые с таким блеском проявятся в зрелые годы.
ОТ ВСЕНОЩНОЙ ВЕЧОР ИДЯ ДОМОЙ (стр. 111) Незаконченный набросок, находящийся среди стихов поэмы "Руслан и Людмила". Однако составители большинства собраний сочинений Пушкина неизменно включают его в основной текст.
ЮРЬЕВУ (стр. 112) Стихотворение обращено к Федору Филипповичу Юрьеву, участнику Отечественной войны. Пушкин встречался с ним после окончания лицея в обществе "Зеленая лампа", членами которого были оба. При жизни поэта не печаталось.
ТЫ И Я (стр. 113) Широко известное стихотворение. Ходило по России в списках. Обращено к гонителю поэта царю Александру 1.
ВИШНЯ (стр. 115) Принадлежность стихотворения Пушкину до сих пор не имеет достаточных подтверждений. Однако в собрания сочинений поэта "Вишня" включается с 1857 года, чаще всего в разделе "Приписываемое Пушкину"
ДЕЛЬВИГУ (стр. 121) Барон Антон Антонович Дельвиг — близкий друг Пушкина. К нему обращены многие произведения поэта. Данное представляет собой начало письма Дельвигу, отправленного из Кишинева весной 1823 года.
ДЕСЯТАЯ ЗАПОВЕДЬ (стр. 124) Еще один опыт Пушкина в любимом им жанре литературной пародии. На этот раз перед нами парафраз известной заповеди Моисея.
РАЗЗЕВАВШИСЬ ОТ ОБЕДНИ (стр.126) Сатирические строфы, написанные в Молдавии. Их мишень — местные дамы. Катакази — кишиневский губернатор. Маврогений — Петраки, местный помещик. Тадарашка — Федор Крупенский, брат вице-губернатора. Тарсис — Т. Катакази, сестра губернатора.
МОЙ ДРУГ, УЖЕ ТРИ ДНЯ (стр. 129) Эти строки были набросаны Пушкиным в одной из его кишиневских тетрадей. В них, как и в предыдущем стихотворении, явственен "местный колорит" — и в героях, и в обстоятельствах.
ИЗ ПИСЬМА К ВИГЕЛЮ (стр. 131) Филипп Филиппович Вигель — чиновник Московского архива Коллегии иностранных дел. Пушкин был знаком с ним по Петербургу. Встречи продолжились на юге. Стихотворение написано осенью 1823 года и представляет собой ответ на приглашение Вигеля приехать в Кишинев. Последняя строка — намек на то, что Вигель был гомосексуалистом.
МНЕ ЖАЛЬ ВЕЛИКИЯ ЖЕНЫ (стр. 135) Возможно, перед нами — фрагмент неосуществленного замысла. Однако, набросав вчерне сатирические строки о Екатерине II, поэт больше к ним не возвращался.
РЕФУТАЦИЯ г-на БЕРАНЖЕРА (стр.137) Исследователи творчества Пушкина считают, что это стихотворение не предназначалось для печати. Однако же это не мешает включить его в собрания сочинений поэта. Импульсом для написания "Рефутации…" явилось ошибочное представление Пушкина об авторстве бонапартистской песни, которую он приписал знаменитому французскому сатирику Беранже. На самом деле возмутившие Пушкина куплеты принадлежат перу Дебро.
К КАСТРАТУ РАЗ ПРИШЕЛ СКРЫПАЧ (стр. 140) Эта озорная шутка не предназначалась для печати, но уже давно и широко известна поклонникам творчества Пушкина. Написана в Михайловском осенью 1835 года.
СРАВНЕНИЕ (стр. 143) Смысл этой стихотворной шутки становится понятен, если знать, что Буало был кастратом.
ОРЛОВ С ИСТОМИНОЙ В ПОСТЕЛЕ (стр. 144) Михаил Федорович Орлов — генерал, член общества "Арзамас". Истомина — балерина.
НА КАЧЕНОВСКОГО (стр. 145) Михаил Трофимович Каченовский издатель журнала "Вестник Европы", профессор Московского университета. Один из литературных противников Пушкина. Эпиграмма вызвана статьей Каченовского об "Истории" Карамзина.
НА СТУРДЗУ (стр. 146) Александр Скарлатович Стурдза — реакционный публицист, сын бывшего правителя Молдавии. Эпиграмма на него ходила в списках.
МАНСУРОВУ (стр. 147) Павел Борисович Мансуров — участник Отечественной войны. Впоследствии — чиновник министерства финансов, действительный тайный советник. Пушкин встречался с ним в обществе "Зеленая лампа". М.М.Крылова — танцовщица, ученица театральной школы. Ласси — актриса французской труппы, выступавшей в России. М.Ф.Казасси — главная надзирательница театральной школы в Петербурге.
НА кн. А.В.ГОЛИЦЫНА (стр. 149) Александр Николаевич Голицын — министр духовных дел и народного просвещения, мистик. АЛ.Хвостова — хозяйка мистического салона, который часто навещал Голицын.
НИМФОДОРЕ СЕМЕНОВОЙ (стр. 150) Адресат эпиграммы — оперная актриса, сестра знаменитой трагической актрисы Екатерины Семеновой. Д.Я.Барков — театрал, переводчик оперных либретто, член общества "Зеленая лампа".
НА К.ДЕМБРОВСКОГО (стр. 152) Кондратий Иванович Дембровский — танцовщик кордебалета. Стихотворец-дилетант. Написал эпиграмму на Пушкина, где упоминалась его "некрасивая физиономия".
К САБУРОВУ (стр. 155) Яков Иванович Сабуров — лейб-гусар. Пушкин познакомился с ним еще будучи лицеистом, встречался в Кишиневе и Одессе.
АННЕ Н.ВУЛЬФ (стр. 156) Стихи обращены к Анне Николаевне Вульф. Написаны они Пушкиным ей в альбом, однако без двух последних строк, которые стали известны в устной передаче Анны Керн.
НАКАЖИ, СВЯТОЙ УГОДНИК (стр. 158) Эпиграмма была написана на официальной бумаге Санкт-Петербургского духовного ведомства. В ней требовалось строго наказать капитана Борозду за мужеложество. Авторство Пушкина не подтверждено убедительными доказательствами, поэтому в его сочинениях эпиграмма печатается в разделе "Приписываемое Пушкину".
В АКАДЕМИИ НАУК (стр. 161) Вице-президент Академии наук М.А.Дондуков-Корсаков был гомосексуалистом. Утверждали, что был связан порочными отношениями с президентом Академии С.С.Уваровым, благодаря чему и получил теплое местечко.
Всего проголосовало: 28
Средний рейтинг 4.7 из 5